Папин домашний суд
Шрифт:
— Горе, горе, а они все кощунствуют! Сказано, что грешники не раскаиваются даже у самых врат ада. Они видят правду собственными глазами и продолжают отрицать Творца своего. Их тащат в пропасть бездонную, а они утверждают, что это «природа», «случайность»!
Он посмотрел на маму, как бы желая сказать:
— Ты идешь вслед за ними!
На некоторое время воцарилось молчание. Потом женщина спросила:
— Ну так что? Я выдумала все это?
И тут мама засмеялась. В смехе этом было нечто, заставившее всех нас задрожать. Я каким-то шестым чувством понял, что мама готовится закончить страшную драму,
— Скажите мне, вы пищеводы вынули из гусей? — спросила она женщину.
— Пищеводы? Нет.
— Выньте их, — посоветовала мама, — и ваши гуси перестанут кричать.
— Что ты болтаешь? При чем тут пищеводы? — рассердился папа.
Мама засунула палец в одного из гусей и, напрягшись, вытянула из него тонкую трубочку, ведущую от горловины к легким. То же самое проделала она и с другим гусем. Я дрожал, потрясенный смелостью матери. Руки ее были в крови. Лицо отражало гнев рационалиста, которого пытались напугать средь бела дня.
Папа был бледный, лицо его выражало смирение и некоторое разочарование. Он понял, что происходит: логика, холодная логика вновь опрокинула веру, издеваясь над ней, выставляя ее на посмешище и презрение.
— Теперь возьмите, пожалуйста, одного гуся и стукните его о другого, — распорядилась мама.
Все висело на волоске. Если гуси закричат, рационализму и скептицизму матери, унаследованным ею от своего умника отца-миснагеда [3] , будет нанесен ощутимый удар. А что я? Напутанный, я в душе все же хотел, чтобы гуси закричали, закричали так громко, что люди на улице услышат и сбегутся.
3
«Противник», представитель нехасидского еврейства ( иврит).
Увы, гуси молчали, как и следует мертвым птицам без голов и пищеводов.
— Дай полотенце! — повернулась ко мне мама.
Я побежал за полотенцем. На глазах у меня были слезы. Мама вытерла руки полотенцем, как хирург после трудной операции.
— Вот что это было! — победно произнесла она.
— Ребе, что скажете вы? — спросила хозяйка гусей.
Папа стал кашлять, что-то бормотать.
— Я никогда не слышал о подобном, — признался он.
— И я, — присоединилась к нему мама. — Но все можно объяснить. Мертвые гуси не кричат.
— Я могу пойти домой и жарить их? — спросила женщина.
— Пойдите домой и приготовьте их на Субботу, — посоветовала мама. — Не бойтесь. Они не станут кричать на противне.
— Что скажете вы, ребе?
— Хм… Они кошерные, — пробормотал папа, — их можно есть.
На самом деле он не был вполне уверен в этом, но не решился объявить гусей трефными, ведь и закон — миснагед.
Мама вернулась на кухню. Вдруг папа заговорил со мной, как со взрослым.
— Она пошла в твоего дедушку, билгорайского раввина. Он большой ученый, но холодный миснагед. Меня предупреждали об этом еще до нашей свадьбы…
И папа вскинул руки так, как если бы хотел сказать: «Теперь уже поздно отменять брак».
ДЕНЬ НАСЛАЖДЕНИЙ
В хорошие времена я получал от папы или мамы монетку в два гроша, т. е. копейку. Эта монетка заключала в себе для меня все наслаждения мира. Напротив нашего дома была кондитерская Эстер, где продавали шоколад, мармелад, мороженое, карамели и всевозможные пирожные. У меня была слабость к цветным карандашам, но они стоили дорого, и копейка не казалась уже такой большой суммой, как представлялось моим родителям. Иногда мне приходилось занимать деньги у товарища по хедеру, юного ростовщика, под проценты: за каждые четыре гроша я платил ему грош в неделю.
Вообразите, как была велика моя радость, когда я заработал однажды целый рубль.
Я уже не помню подробностей, но, вероятно, происходило примерно так. Кто-то заказал сапожнику пару сапог из козьей кожи, но они оказались то ли слишком узки, то ли широки. Заказчик заявил, что не возьмет их, и сапожник привел его на суд раввина, моего папы. Папа послал меня к другому сапожнику, чтобы тот оценил сапоги, а то и купил бы их, поскольку он также торговал готовой обувью. Действительно, у второго сапожника нашелся покупатель, готовый хорошо заплатить за сапоги. Я забыл детали, но помню, что в конце концов был вознагражден целым рублем.
Я знал, что, если останусь дома, рубль погибнет. Мне купят на него что-нибудь из одежды, которую купили бы и без того, или займут его у меня и, хотя не будут отрицать долга, никогда не отдадут его. Поэтому я решил взять рубль и позволить себе насладиться тем, что есть в мире, всем тем, чего жаждала моя душа.
Я быстро прошел Крохмальную, где все слишком хорошо знали меня. Здесь нельзя было разрешить себе мотовство. На соседней улице меня не знали. Я помахал кучеру дрожек, он остановился.
— Чего ты хочешь?
— Ехать.
— Куда ехать?
— На другую улицу.
— На какую?
— На Налевки.
— Это будет стоить сорок грошей. У тебя есть такие деньги?
Я показал ему свой рубль.
— Но ты должен заплатить вперед.
Я дал ему рубль, он попробовал согнуть его, не фальшивый ли. Потом отсчитал мне сдачу, четыре монеты по сорок грошей. Я влез в дрожки. Кучер щелкнул кнутом, и я чуть не свалился со скамьи. Сиденье подо мной подпрыгивало на пружинах. Прохожие смотрели вслед мальчику, который ехал на дрожках один и без всяких пакетов. Дрожки пробирались среди трамваев, других дрожек, телег, фургонов. Я чувствовал, что внезапно стал таким важным, как взрослые. Боже мой, если б только можно было так ехать тысячу лет, день и ночь, не останавливаясь, до края света…
Но кучер оказался нечестным человеком. Мы проехали лишь полпути, когда он остановился и потребовал:
— Слезай! Хватит!
— Но ведь это еще не Налевки! — удивился я.
— Хочешь попробовать кнута? — пригрозил мне кучер.
О, был бы я Самсоном Могучим, знал бы, как поступить с таким бандитом! Я бы разрубил его на мелкие куски, истолок в порошок! Но я только маленький мальчик, а у него кнут…
Я слез, пристыженный и несчастный. Но сколько можно горевать, если у тебя в кармане еще остается четыре двугривенных? В ближайшей кондитерской я купил всего понемножку. При этом я все пробовал. Покупатели подозрительно смотрели на меня: наверное, они думали, что я украл деньги. Одна девушка воскликнула: