Паранойя. Почему мы?
Шрифт:
– Я хочу знать, что произошло! – цежу сквозь зубы, сжимая опухшими пальцами спинку кровати. Выдержка и терпение заканчиваются, хоть я и понимаю, что заслужил все это, и Настька имеет полное право отрываться на мне, как ее душе угодно.
– Да что ты говоришь?! – выплевывает она меж тем со всей злостью. – А у меня для тебя новость: мне глубоко похер, чего ты хочешь! С какой вообще стати? Ты кто такой, чтобы я тут перед тобой себя наизнанку выворачивала?
– Я – отец твоего ребенка! Хватит уже! – доведенный до точки кипения, обрываю ее.
– Отец? Ты – отец? – издевательски уточняет она и заливается наигранным хохотом. Правда, смех быстро сменяют слезы, от
– Он был бы жив, – заканчивает она и сдавленным шепотом, будто у самой себя, спрашивает. – Что ты хочешь узнать? Какой уже смысл в правде? Что изменится, если я расскажу, как, расставшись с тобой, узнала, что уже на третьем месяце беременности и чуть не сошла с ума от ужаса? Я так испугалась, что даже подумывала об аборте, но потом…
Она всхлипывает и зажмурившись, будто превозмогая боль, качает головой. А у меня внутри все холодеет, ибо видеть ее такой, представлять, каково ей было в одиночку справляться со всем этим, невыносимо.
–Я не смогла, – продолжает она, не обращая внимания на бегущие по щекам слезы. – Это ведь мой… наш малыш. Я не смогла его убить. А теперь… Какой смысл рассказывать, как я обрывала твой телефон, как писала с разных номеров, искала встречи и даже ездила к твоей сестре, просила о помощи?
– Она все знала? – выдавливаю ошарашенно, охренивая, просто охренивая с того, насколько Зойка мразь.
– Да, она все знала, и спокойно передала меня в руки Можайскому после побега. А тот, знаешь ли, не церемонился: пинал прямо в живот, топил в бассейне, обещал отдать охране…
Она перечисляет все, что с ней делали, а у меня волосы дыбом. Содрогнувшись, зажмуриваюсь, но перед мысленным взором, будто кадры киноленты все, что произошло. Меня скручивает от боли и шока. Я смотрю на мою девочку, и едва могу дышать.
– Не знаю, каким чудом малыш выжил после тех побоев, но это случилось, и я согласилась на все условия, только, чтобы сохранить это чудо, – пробивается сквозь оцепенение, переполненный горечью голос. – Мне почти удалось, пока Елисееву не взбрело в голову, что победа будет неполной, если он не трахнет твою бабу. И знаешь, мне казалось, я смогу с ним спать, и даже соврать, если понадобиться, что это его ребенок. Но нет, даже ради малыша не смогла, потому что продолжала любить тебя. Несмотря ни на что, любила, ждала, надеялась… Я каждую ночь тебя звала, каждую гребанную ночь. Понимаешь ты это или нет? Ты был моей единственной надеждой! У меня ведь больше никого не было, Серёжа. Никого, кроме тебя! – разрыдавшись, срывается она на крик, а я не выдерживаю, бросаюсь к ней, прижимаю к себе ее содрогающееся тело и лихорадочно шепчу, покрывая поцелуями:
– Прости меня, маленькая. Пожалуйста, прости меня! Ради бога, прости!
Я глажу ее дрожащие плечи, целую волосы, вдыхаю ни с чем несравнимый запах, и меня трясет, как припадочного. Понимаю, что ей мое соплежуйское «прости» нахрен не нужно, но я не знаю, что сказать. Не знаю, как облегчить эту агонию, выворачивающую наизнанку все нутро.
В это мгновение я не просто умозрительно, а всем своим существом, каждым нервом ощущаю все, что прожила моя девочка.
Никогда не думал, что может так болеть. Что бывает такая невыносимая, ломающая с хрустом, беспомощность. Точнее, я ее всегда презирал. Смотрел на чмырей, которых нагибали, наказывая через жен и детей, и думал, что это какие-то
Теперь же в полной мере ощущаю, каково это – быть насекомым, который ничего не смог сделать, когда его беременную женщину какой-то ушлепок заставлял отсосать, а после выкинул из машины на полном ходу.
Когда Настя, захлебываясь слезами, рассказывает, как ползала в ногах у Можайского, истекая кровью, и умоляла его вызвать ей скорую, я малодушно хочу сдохнуть. Прямо сейчас, прямо здесь, ибо ползать там рядом с ней, не в силах спасти и помочь, это бл*дски невыносимо.
Раньше я не верил, что чью-то боль, пусть даже самого близкого человека, можно прочувствовать не сторонним наблюдателем, а прожить вместе с ним. И что эта боль страшнее собственной. Мне – законченному эгоисту все это казалось красивыми байками. Я не знал, что женщину можно любить до исступления, до какого-то самоотречения, когда выходишь за рамки своего эгоизма, и в тебе, наконец, просыпается человек. Именно человек, а не та эгоцентричная тварюга, которую принято так называть. До Насти я только ради детей мог наступить на горло собственной песне, со Сластенкой же во мне открывались такие грани, которые претили всему во что я верил и чем жил. Она стала той сокровенной частью меня, которую хотелось спрятать даже от себя самого. Ибо слишком трепетно, крайне уязвимо и до дрожи всеобъемлюще. Раз заденешь и уже никогда не оправишься. Вот только мое самое дорогое не просто задели, над ним надругались в самой извращенной, жестокой форме. И теперь эту потерю, отчаяние и боль невозможно ни выплакать, ни выкричать, ни как-либо унять.
Я до хруста сжимаю мою, умирающую от горя, девочку в пустой надежде хоть как-то облегчить ее страдание, но чувство, будто руки у меня переломаны. Нет в них ни силы, ни поддержки, ни утешения.
Не знаю, сколько проходит времени, прежде, чем Настя затихает и высвобождается из моих объятий. Она откидывается на подушки, переводит пустой, невидящий взгляд прямо перед собой и горько резюмирует:
– Знаешь, каково это, Серёжа, терять то, за что бился изо всех сил и понимать, что все твои жертвы, предательства, унижения – все зря, в них не было никакого смысла?
Я так же горько усмехаюсь.
Знаю, маленькая. Теперь знаю, ибо, выиграв почти все битвы в своей жизни, в итоге проиграл главную войну. И этого не изменить, не исправить. Сорок лет в никуда.
– Уходи, Серёж, – словно прочитав мои мысли, просит она. – В этих разговорах нет никакого смысла. Мне не легче видеть тебя таким. Я тебя слишком люблю, чтобы испытывать удовлетворение от твоей боли. Мне бы со своей справиться.
– Настюш… – пытаюсь сказать, что вместе мы могли бы попытаться, но она не позволяет.
– Молчи, – просит шепотом, качая головой в попытке сдержать вновь подступившие слезы. – Не говори ничего. Просто оставь меня одну. Хотя бы это ты ведь можешь для меня сделать?
Это был тот самый – контрольный в голову. Застываю и не могу вздохнуть, не говоря уже о том, чтобы что-то ответить. Да и что сказать?
Нет таких слов. Не придумали и не придумают никогда, как не научились воскрешать мертвое. А между нами в это мгновение что-то неотвратимо умирает.
Я смотрю на лишенное всяких красок и эмоций любимое лицо, и едва сдерживаю желание упасть ей в ноги, и как ребенок просить не прогонять меня, не отгораживаться, дать последний шанс. Но я так же, как и она, слишком люблю, чтобы обременять ее еще и этим. Поэтому, как бы трудно не давался каждый шаг, но я его делаю. Сцепив зубы, выхожу из палаты и, словно сомнамбула иду к машине.