Паранойя
Шрифт:
– Ты опоздала. Сейчас уже шесть.
И ты, нарочито грубо:
– Мне заранее нужно было прийти, да? Юрту тебе здесь построить? Северное сияние на деревьях нарисовать?
И я, подчеркнуто дуясь:
– Написано ведь было: без пятнадцати пять!
И ты, снова прильнув, уже нежно, уже – не имитируя пререканий:
– Написано было, медведь, восемнадцать ноль-ноль. И подсказка про уток.
И еще несколько секунд судорожных объятий, прежде чем до меня дошло. Ай да «комхозец»! Хорошо «кого надо» обманул! И ты почувствовала, как меня сотрясает смех, и отстранилась, и спросила, в чем дело, и я объяснил:
– Дядька, который надпись твою закрашивал, успел время замалевать, я ему намекнул, что я, типа, из органов, и спросил, что за время там было, а он мне выдал, что «без пятнадцати пять». Золотой человек! Странно, что еще на свободе! Может, ты его и наняла граффити намалевать? Я, между прочим, сомневаться уже начал, правильно ли понял сигнал.
– И поделом тебе! Нечего было с опозданием приходить! Раньше бы под мост пришел, время бы никто не затер!
– Но как я мог узнать? Счастье еще, что, в принципе, там оказался, ждала бы сейчас в этой милой компании, кушала бы вон жареных золотых
И ты очень серьезно:
– Неужели ты думаешь, что ты оказался под мостом случайно?
И я:
– Не понимаю, что ты имеешь в виду. Вроде каждый вечер под мост заглядывать не договаривались. Или я упустил какую-то подсказку?
И ты, – положив ухо мне на грудь:
– Дурак. Я написала и сказала тебе: приди! И ты меня услышал, пошел туда и прочел все, что надо. Если б еще медведи косолапые бегали немножко быстрей, – она укоризненно закрутила мне ухо, а я удовлетворенно зарычал.
И мы двинулись, и мы тронулись – мы оба с тобой были двинутые и тронутые, тронутые и растроганные, растроганные – руками друг друга. Я увлекал тебя в сторону гражданских, тихих, обойденных репетицией улиц, а ты волокла меня в самую гущу, прямо по увенчанной плакатами «Отрепетируем всей страной!» аллее – к проспекту Победителей, где у стелы героев было сейчас гуще и пьяней всего. Все мои вопросы забылись, запутались в твоих волосах, да и как бы я спросил? Вокруг было слишком громко, а твои уши не предназначались для крика, я был готов в них только шептать. И толпа прижимала нас друг к другу, и если в горьком парке мы еще шли, трогая ладонь ладонью, то к началу Победителей вышли уже вжатые, переплетенные – чтобы нас не разбила толпа. Мне больше не хотелось вынырнуть – обретя пару, я удостоверился, что наш вид приспособлен к их соленой воде, мы даже в пиве с тобой смогли бы дышать, если вдвоем, если путаясь плавниками и двигая жабрами одновременно.
У гостиницы «Юбилейная», в единственном месте, где позволено размещать иностранцев, гостинице, окна которой были распахнуты, и в каждом – по заморскому гостю, слишком перепуганному, чтобы спускаться вниз, но и чересчур ошеломленному, чтобы сидеть в баре и пережидать нашествие марсиан, – у этой гостиницы, рядом с обезображенной автостоянкой с развороченными и подожженными урнами, на нас двоих что-то нахлынуло, и мы попытались остановиться и обняться, но – не смогли, в спины уже давили, подталкивая дальше, то есть – ближе к стеле, которая, подсвеченная инфернальным алым, уже показывала свой штык из-за голов. И на секунду стало страшно, что это людское движение с его размеренной механистичностью вообще не выпустит нас, мы, в медленном (один удар сердца – один шаг) ритме, дойдем до трибун, посмотрим вечерний парад и ночной концерт, а потом будем развернуты и, ощущая такие же толчки в спину, препровождены на вокзал, вместе со всеми, так же медленно и неотвратимо, подведены к поезду – какому-нибудь одному длинному поезду, в котором все эти люди уедут к себе в микрорайоны моего города, к себе в маленькие сонные города, как будто страдающие головой с похмелья, и нас вытолкнут, нет – скорее, выжмут на каком-нибудь полустанке «806-й километр», и мы поймем, что теперь нам предназначено – вот тут, самим народом предназначено! И я сооружу избенку, а ты займешься корнишонами. И мы будем счастливы, как кролики, как капустный лист, как дрожжевое тесто, и ты, видно, подумала то же самое либо услышала, что подумал я, – потому что улыбнулась настойчивости, с которой людская масса выдавливала нас вперед, как фарш из мясорубки. Воздух сотрясало буханье военных маршей, голос ведущего, взятый из советской официальной хроники времен застоя, голос, многократно усиленный и присутствовавший, кажется, повсюду – сзади, спереди, по бокам, глушащий самого же себя своим блуждающим эхом, – сообщал нам о «времени развертывания» (и я представлял себе ракету, многократно завернутую в целлофан, и суетящихся людей, пытающихся ее как можно скорее развернуть), о «радиусе поражения», об «установках залпового огня», и все это невозможно было впускать в наш мир, оно рвалось в нем термоядерными бомбами, а идти уже было некуда – впереди тюремной стеной стояли люди, упершиеся в тюремные стены передних рядов, сплошные спины и затылки, монолит из затылков, запеканка из спин, – мы елозили по этой запеканке, как ложка варенья, пытающаяся пробиться внутрь пирога. И вокруг уже сгущалась темнота, как будто специально для торжественности парада стемнело раньше, – ты потянула меня в сторону, на горку, где было тише, и чище, и жиже. Мы бухнулись на землю, и я достал из спины не сильно царапнувший по ней обломок пивной бутылки и сказал: «Осколочное ранение», – и ты – о чудо! – меня услышала! Здесь можно было говорить! Ты выдала длинную тираду по поводу ползущих по проспекту машин, раздавленных двадцатиметровыми стратегическими ракетами, и снабжала этот парад альтернативными комментариями – про «колонну молодых патриотов, в головы которых еще недостаточно надежно вросли фуражки, а потому давайте, уважаемые товарищи, поблагодарим тихую, безветренную погоду этой ночи!», про гордость наших ПВО, установки «Шилка» и их модернизированный вариант «Шилка-в-жопке», сокращенно – «Шилка-ВЖ», про установки «Град обреченный», про главное наше стратегическое оружие – голос ведущего, способный превращать ржавую советскую технику в грозный ответ потенциальному агрессору. И только когда на проезжую часть выползли танки, уродуя асфальт гусеницами, когда они остановились перед трибунами и вдруг шарахнули из пушек холостыми так, что ты, взвизгнув, вжалась в меня, – тебе, как и мне, стало не смешно, а страшно. А толпа, на которую плыли облака пороховой гари, уже ревела сотнями тысяч глоток, готовая ко всему, готовая черной лавиной разлиться и душить, рвать, насиловать, толпа была сейчас как война, они почувствовали пороховую гарь, а танки двинулись дальше, и от скрежета их гусениц по асфальту на нашей горе, прямо под нами, ознобом трясло землю – земле было страшно, мы не могли ее успокоить нашими телами, и мне подумалось: как хорошо, что мы отошли в сторону, иначе в нас неминуемо почувствовали бы врагов, гадов, шпионов – распознали бы по тому, что наши глаза не светятся, наши глотки не орут, наши руки не сжаты в кулаки и не вознесены над головами – нас растерзали бы. И в этих танках в ночном городе, без всякого сомнения, было что-то мистическое, что-то большее, чем просто праздник для народа, как будто над каждым из них летало по валькирии, по демону крови, и я уже пытался схватить эту мысль словами:
– Прекратите дрожать, товарищ главнокомандующий! Вы пугаете землю, которая теперь из-за вас тоже дрожит! Уж лучше это ваше нервное зубоскальство, чем эта вот трусливая дрожь! Знаешь, я впервые почувствовал вот эту энергетику, ее нет, когда смотришь трансляцию по телику. Ты почувствовала, да?
Она кивала, спрятавшись мне в плечо, а я продолжал:
– Как будто в этой бронетехнике заключен ответ на вопрос о том, что такое наша чудесная страна, как она до сих пор так хорошо себя чувствует. Ответ – в танках, а не в экономике. У нас же – ни нефти, ни газа, ни нормального производства – сплошная имитация, попытка слепить микроволновку по чертежам, украденным у Samsung. А ВВП растет, инфляцией не пахнет, зарплаты – как в Европе, пенсии – выше, чем в России, где есть и нефть, и газ, и какое-то производство, в основном, конечно, нефтегазовое. И вот смотришь на все эти ракеты и солдат, слышишь советские военные марши и чувствуешь – так явно, да? До дрожи чувствуешь! Что жизнь государства не исчерпывается экономикой. Что все определяется на тонких уровнях – вот на уровне рева толпы, танков в городе. Ну что может объяснить экономика о курсах валют, например? На поверхностном уровне – да, что-то может, но если копнуть все эти соотношения глубже – разведет руками. «Цена на нефть, ВВП, золотовалютный запас». А как определяется цена на нефть? Почему она то взлетает, то падает? Что с ней будет через месяц? Сплошные тонкие материи! Ни фига ни один экономист не может предсказать. Вон про нас говорили, что здесь еще десять лет назад все ляснуться должно было, и что? Только крепнет!
Какая, в конечном итоге, разница, сколько телевизоров производится и продается, если цены на водку все равно устанавливает Муравьев? И где-нибудь в Штатах его бы ослушались, выставили какую угодно другую цену, но – не здесь, не здесь. И водки-то при таких парадах всегда будет производиться сколько надо, потому что работают все как заведенные – загреметь на нары боятся. И как это в «Экономикс» вместить? Или даже в «Капитал»? Государство больше, чем деньги… Государство – как энергия. Правитель может выбрать мягкую энергию – права человека там, демократия, – тогда и деньги будут одни, и законы, по которым инфляция вступает, – одни. А может слепить диктатуру, и тогда и деньги, и инфляция будут другими. Есть, конечно, африканские диктатуры, где за бакс по три миллиарда их тугриков дают, так это – от недоумия. И даже не так – от неумения распоряжаться энергиями. Совок ведь из-за чего развалился? Там были парады, все кричали дружно, ракеты делали. И все было хорошо. И колбасы хватало, и черно-белых телевизоров. А потом вдруг на этом фоне – бах! – и о правах человека заикнулись, и диссидентов возвращать стали, и репрессии сталинские осудили. На которых как раз и держалось все! Ну, у духов, которые над танками сейчас летают, натурально мозг сломался. И плюнули они, да улетели куда-то (к нам, к нам на самом деле они улетели!). И пошатнулось. Потому что невозможно такие вот парады с демократией совмещать. Потому что эти вот конкретно танки, да по цитадели демократии, да фугасными… А здесь – именно эта, монолитная, гусеничная, танковая стабильность. Гэбэ, диссиденты – ну весь советский набор. В этом плане исчезнувшие так же важны, как беспроцентные кредиты или инвестиции в инновационное производство. Духам нужны жертвы, людские жертвы, – вот вам и пожалуйста. И мелодии этих советских маршей важны – они, похоже, как раз этих духов и вызывают. Может, эти марши на самом деле куда древней, чем мы думаем, – слышишь, какое первобытное буханье – как будто шаман в барабан бьет, – никакого ритма, просто бух, бух…
Но ты не слушала – я опять заговорил о политике, и ты сначала ерзала головой по моей груди, укладывая свой миниатюрный профиль поудобнее на медвежье брюхо, затем повернулась лицом к ритуалам там, у стелы, и я видел лишь затылок, непослушный затылок выросшей вредной девчонки, и невозможно было понять, как ты относишься к тому, что слышишь. Постоянно мы напарываемся на эту политику, не говорить о ней, не говорить, но – глядя, как вздымалась и опускалась твоя голова вместе с моим дыханием, как поворачивалась чуть-чуть каждый раз, поворачивалась, намекая на какую-то точку там, впереди, точку, к которой намертво прикован взгляд, я почувствовал что-то, что что-то…
– Что-то случилось?
– Смотри, – ты говорила тихо и как-то интимно, совсем не той дикторской интонацией, с которой я только что рассуждал о духах. – Вон того, в гавайской рубашке, видишь?
И я – увидел – крупный мужчина сидел вполоборота перед нами, метрах в двадцати ниже по склону, и все пытался своим затылком, своими ушами ощупать нас, повернуться, и то и дело действительно поворачивался, бросая на нас быстрый взгляд. И эти короткие светлые волосы, почти не скрывавшие розовое мясо головы, эта невозможная рубашка, будто пытавшаяся заретушировать его деловитость, будто… И рядом, свернутая в трубочку, – газета, – ну кому здесь, на генеральной репетиции, может понадобиться газета?
– Так, – сказал я, не меняя позы. – Вижу. Ой, вижу!
– Ты ненароком не тайный заговорщик? Не подпольный террорист? За тобой никогда не ходили топтуны?
– Нет! Да нет же!
– Так вот можешь праздновать. Уже ходят. Я этого кабанчика еще в парке заметила. Не так часто видишь, как человек разговаривает со своей газетой. Что натворил, признавайся?
– Да послушай! За мной им совершенно незачем ходить.
– Да ну?
– А ты не допускаешь, что он – за тобой?
– Это легко проверить. Но мы – не будем. Он… – Ты вдруг приподняла голову и повернулась ко мне – я не мог понять выражения твоих глаз – они горели азартом или яростью, тебе как будто нравилось, что нас «пасут». – Он, он обещал мне, – ты выделила слово «обещал», – он обещал, что за мной никто и никогда ходить не будет. И здесь я ему верю. Если бы мы разошлись сейчас в стороны, этот бобик потопал бы за тобой, но. Но мы не станем разбегаться из-за каких-то шестерок в майорском звании. Ты готов?