Паранойя
Шрифт:
Я вернулся на ковер-самолет эскалатора, но этот ее вопрос «Добрый вечер?» зародил в моей душе массу нехороших вопросов. Во-первых, отчего я решил, что ты поехала именно в Россию? Почему, если я так решил, непременно вбил себе в голову, что отправилась ты при этом с жэдэ вокзала, когда достаточно выйти в Уручье, поймать попутку, и через десять часов ты – в Москве? Вопросы были не ахти какие, но тот факт, что они возникли, меня насторожил. Я сошел с рельс наития, осознав, что никаким наитием вся эта моя истерика не была, что я по-прежнему ни черта не знаю о том, куда и зачем ты убежала и как долго можешь прятаться там от меня. Это был момент полной беспомощности, дополнявшийся тем, что стрелка на вокзальных часах приблизилась к полуночи, и что-то невероятно неотвратимое было в этом соединении двух векторов, длинного и покороче:
Прямо передо мной в вокзальном стекле отражались две исполинские башни ворот города, и я даже обернулся, чтобы понять, каким это чертом у меня за спиной, там, где должен быть зал ожидания, оказалось такое огромное здание. Но вместо этого я увидел эскалатор, девицу с аппаратом кофемашинного доения, нескольких случайных людей, в которых так глупо было ожидать распознать тебя! Я понял, что башни ворот не отражаются, а находятся за стеклом, перед которым я стою, и увидел свое собственное отражение где-то на уровне шестого этажа, и окончательно запутался.
И вот тут-то произошло озарение. Я вдруг очень явственно почувствовал, что ты и не думала убегать из города, что ты здесь, причем так рядом. Лиза, я знал, что ты в этой белоснежной гостиной на Маркса! Я ощутил твое присутствие там, как будто ты резко, резко, резко позвала меня, и я побежал, побежал, побежал спотыкаясь – потому что после такой ошибки не имел права на такси. Елизавета… Я до сих пор не знаю, как объяснить это ощущение. Быть может, ты мне поможешь? Как будто тебе было остро… Как будто тебе было больно, но не так, как мне сейчас, в этой полутьме, где я брежу этими воспоминаниями, но – физически, остро, булькающе, обрывающе больно. Как будто ты даже вскрикнула, Лиза? И я до сих пор не могу понять, что случилось? Ведь мне не показалось? Это точно была ты, я знаю этот теплый привкус нашей связи, наших разговоров, ведущихся на разных концах города, но потом пересказываемых нами друг другу с точностью до междометия. Почему ты вскрикнула? Ты ждала меня там и, не дождавшись и вскрикнув, ушла? Ты вскрикнула от того, что стрелки на часах соединились, а мы по-прежнему не были вместе?
Ты знаешь, Лиза, как я бежал! У меня как будто не было сердца, которое могло остановиться, не было легких, которые должно было разорвать. Дело в том, что ты – таяла. Я чувствовал, что твое дыхание, ставшее таким отчетливым, тает у меня в сознании, и что, если оно растает совсем, я не буду знать, куда мне бежать и где искать тебя дальше. Мимо мелькали вывески кафе и рекламы с притягательными женщинами, с такими липкими глазами, что они казались сиренами, желающими сбить меня с пути к тебе. Я только ускорялся. Возле сквера напротив МГБ меня чуть не сбила милицейская машина: перелетев через капот, я помчался дальше, оставив ее в недоумении оценивать собственный проступок.
Стулья в нашем кафе были подняты на столики и показались мне окоченевшими лапками каких-то умерших симпатичных жуков, но я отогнал от себя этот образ. Я не узнал нашего двора. Залетев внутрь, я оглядел эти пустые, покрытые ровными трещинами кирпичной кладки стены и выбежал прочь, но, сверившись с беспристрастной табличкой «39», был вынужден вернуться. Я прогрохотал по ступеням лестничной клетки, я вжал морду звонка до самого упора в стену, и он жалобно верещал до тех пор, пока я не приложил руку к двери. И тут, через ладонь, – я понял, что там, за этой дверью, тебя, Лиза, больше нет. Пространство за дверью было ледяным и пустым, как будка только что умершего пса. Я не видел там ни одного твоего следа и с трудом верил, что ты жила в этой квартире. Наитие подсказывало мне, что да, да, была – была, пока вокзальные стрелки не сдвинулись в одну роковую прямую, в один вектор, направленный строго вверх, – двенадцать ноль-ноль. Ты не дождалась меня. Ты исчезла как-то сразу изо всех мест, которые я мог просмотреть и почувствовать. Тебя больше не было нигде.
Нет, я не колотил в двери, как ты можешь сейчас испугаться. Я вел себя прилично, как спущенный воздушный шарик. На макаронных ногах я шел вниз по ступеням, находя, что пространство между ними то слишком большое, и приходится делать неимоверное усилие, чтобы превозмочь открывающуюся пустоту, то слишком маленькое, и нога встречает голову готовой на все ступени там, где еще должна тянуться равнина, и приходится отдавать ей свою подошву, и все это мучительно тяжело – куда тяжелее, чем промчаться черным котом через весь центр города, от вокзала к улице Карла Маркса. За дверями у глазков слышалось движение – по всей видимости, своей неистовой пробежкой и обреченным сдуванием с лестницы я обеспечил тамошним пенсионерам тему для обсуждения за домино на многие недели вперед.
Я не помню, что делал дальше, Лиза. Понимание того, что мы не встретимся немедля, подкашивало. По-моему, я гулял по какому-то парку. Я еще строил грандиозные планы, вроде обойти все твои квартиры и особняки, и, кажется, даже начинал исполнять их, но на полпути к очередному намеченному адресу меня срубало вот это твое молчание. Я скажу тебе, почему не продолжил поиски этой ночью. Когда я прикоснулся к двери и узнал за ней абсолютную пустоту, когда звук твоего дыхания исчез из моих ушей, я вдруг понял, что ты имела в виду под «никогда с тобой не увидимся». Мы можем жить в одном городе. Мы можем пить кофе за соседними столиками. Просто твое дыхание теперь будет не для меня. Твои глаза прорежут меня насквозь, как мои недавно прорезали стекло вокзала, не видя стекла, видя лишь башни ворот города за ним. Ты будешь смотреть сквозь меня, и видеть его башни, и любить их.
Под утро, которое все не хотело толком наступать, я обнаружил себя дома, за своим белым столом с шоколадным торцом. Я объяснял тебе, что ребенок – не может быть не нашим потому, что ты не любишь Муравьева. Доказывал я это в твердой убежденности, что я еще на кухне в берлоге. Я отправился на диван, и закрывал глаза, и открывал их снова, глядя в готическую черноту невидимого потолка, я, может быть, спал, а может – нет, но потом с улицы стали раздаваться звуки машин, и вокруг стало светлее, и наступило новое утро, а ты молчала.
И тогда я понял, что все ведь зависит от меня, Лиза! Я перестал для тебя существовать, но я ведь могу убедить тебя в том, что существую. Что не стоит глядеть сквозь меня. Я стал писать тебе письма и носить их к ногам твоей белой гостиной, в которой услышал тебя в последний раз. Я приставлял конверт к узкой щели и изгибал его, и проталкивал, и он уходил за дверную пазуху, и мне представлялось, как его ухо показывается с той стороны, и ты ловишь это ухо пальцами, и помогаешь мне, натягивая его на себя, и порой я действительно слышал твое хихиканье, и тогда я звонил в дверь, ты уж извини меня за это. Ты не открывала, Лиза. Не открывала потому, что тебя там не было. Я назначал тебе встречи и умолял тебя простить меня.
Просунув в дверную щель тоненькую полоску конверта, я уходил в берлогу – мне казалось очень важным прийти туда до полудня, хотя ты ведь никогда не появлялась там раньше четырех-пяти. Я опять боялся тебя упустить. Я ждал тебя без движения, иногда даже забывал включить свет. Понимаешь, я был убежден в том, что ты – в городе. Что если я тебя как следует подожду… Хорошенько так подожду… Что ты не приходишь потому, что я тебя плохо жду, – вот так. И я ждал тебя самозабвенно. Я ждал тебя по всем правилам. Я молитвенно тебя ждал. Я затаивал дыхание. Ты бы знала, сколько раз я слышал твои шаги по лестнице! Сколько раз дверь, предательски тихо щелкнувшая один раз, так же тихо, деликатно, но так радостно! – отворялась, отщелкивалась, распахивалась, и было слышно какое-то неясное шуршание у вешалки, а я весь обращался в слух! Я продолжал молитвенно не дышать. Мне нужно было всего лишь поверить. Поверить в то, что это ты, ведь ты никогда не бывала злопамятной! И вот ты делала первый неясный шаг по коридору, и на этом видение растворялось. Ты никогда, Лиза, не заходила дальше! Почему? Количество моих бессонных ночей перевалило за пять, шесть, семь… Кто их считал! А я только слышал, слышал этот первый шаг… При этом… Это мрачно, но я все-таки скажу, хорошо? Не обижайся, ладно? Так вот, при этом я ни разу не слышал твоего дыхания… Твоего отфыркивания… Ничего. Только глуховатый пристук двери, щелчок, больше похожий на сон, и шшшелест ступни в шелковом чулке, моем любимом молочном шелковом чулке, – по доскам пола. Я, конечно, скоро бросил сидеть вот так и ждать, я мчался, едва заслышав первые звуки – сломя голову и глуша своим сопением и топотом всю эту дарящую надежду магию. Я не находил там ничего, Лиза! Только эту легкую шелковую шаль, что ты оставила на вешалке, и с тех пор каждый вечер я перевешивал ее на новый изгиб рогов, чтобы убедить себя… Чтобы было во что верить…