Паранойя
Шрифт:
Гоголь. Лиза. Лиса. Елизавета. Лизонька. Лизка! Лиизэ. Лизик? Ма шер. Как же он ее называет? Как он ее называет? Может ли он ее называть? Своими тонкими губами. Чуть-чуть раздвигая их. Какой обходительный! Улыбается, наверное, мечтательно так: «Лииза». А она – «Николя». «Бон жур, Николя». Николя, бля. Николяй. Николян. Колик. Николя ни дворя. Среда. Мы встречаемся по средам. И по субботам. По субботам – всегда. По средам – как когда. Сегодня среда. Ты ведь придешь, правда? Ты ведь поняла, каково мне было, когда я смотрел в твои глаза и видел там по Николя. В малиновом, бля, берете. Ты чувствуешь, что я здесь, ты знаешь, что я тебя жду. Слышишь, что говорю с тобой? Да что там! Я могу сейчас пойти в любую точку города, залезть в самый зачуханный сквот в какой-нибудь Лошице. Залезть в него. И сказать про себя: «Милая Лиза. Мне очень одиноко. Здесь воняет кошками и видна Кассиопея через крышу. Приди сюда!» И ты придешь, как пришла недавно
Кухня (микрофон 3)
Вода капает. Кран протекает, что ли? Надо будет поковыряться днем. Или оставить все как есть. «Кап» опять. Блин, то не капает, то вот сразу две капли. Так, если сейчас капнет, она придет. Капнуло! Вот, слышал! Капнуло! Или показалось? Надо большой свет включить. Оп, капнуло! Но я не загадывал! Ну его на хуй, чем я занимаюсь?
Лиза, вот скажи, что ты хочешь, чтоб я сделал, чтобы ты пришла? Что? Хочешь, чтобы я обещал, что больше такого не будет? А чего «такого»? Чтоб сцен не закатывал? Ну разве ж это была… Ой, хорошо! Договорились. Больше – никаких сцен. Я понимаю, хорошо. Ну давай, звони уже в дверь? Ну? Блядь!
Что ей, сложно приехать? Ну видно же, понятно же, что я здесь! После такого-то разговора… Хотя… Я вроде сам ушел… Я первый ушел. Нельзя так уходить.
Она может быть во дворце в Тарасово. Во дворце в Соколе. В особняке в Раубичах. В одной из столичных квартир. А может мчаться сейчас через ночь куда-нибудь на Браславы, где у нее есть резиденция. Она не думает обо мне и не слышит меня. Она. Она может слушать сейчас фортепиано и утирать слезы от талантливого, рвущего душу исполнения, от концентрированной человеческой боли, вылившейся в минорную мелодию. Почему я не знаю французского? Почему не играю на фортепиано? Почему могу только выть, выыыть, выыыть, когда мне плохо. Так немелодично. Блядь, настоящая боль не бывает мелодичной. Ты с ним, да? Не мешать мне своим шепотом? Ты спишь с ним? Ласкаешь его породистое лицо? А он смотрит куда-то вдаль, вверх, сквозь тебя, и ты думаешь о том, какой у него подбородок – нет, не волевой совсем, просто красивый подбородок, предполагающий тонкие музыкальные пальцы. Ты так смотришь иногда на меня, и я, если честно, думаю, да что думаю – боюсь! – боюсь, что повторяю его позу, его поворот, а ты смотришь не на меня – на него. Ах как я сейчас сыграл бы! Какую-нибудь «Крейцерову сонату»! Ты бы плакала. Ты бы полюбила меня. Я не умею ничего кроме моей писанины, да и ее тоже – не умею. Что же я хочу? Ты любишь его по праву, я же – дополнение, запасной аэродром, спичка в пепельнице. Вторая скрипка в «Крейцеровой», написанной для одной.
Нормально. Нормалек. Секс-френд. Так сейчас принято. Она никогда и не говорила, что любит меня. Ее можно понять. Не добирает, наверное, ласки. А я. А это мои проблемы, что я – сломя голову, вскрыв сердце. Нормально. Нормалек. Нормуль. Пусть. Я буду тебя тихонько любить, да, незаметно. Слушай, ну хватит, а? Ну я ведь рехнусь тут! Ну приди уже, а? Мы не будем с тобой обо всем этом говорить. Я сделаю тебе черного чая. И пересоложу его, и ты будешь ругаться, а самой понравится. И мы будем вместе смотреть на эту черноту в глубине окна, разглядывать стоп-сигналы машин и представлять, что это – светлячки, и я обниму тебя, сгребу тебя медведем под мышку, хотя какой я к черту медведь! Приди? Приди, а? Милая, ну пожалуйста? Лиза? Лиза. Милая?
Наблюдаемый Гоголь ушел, не дождавшись контакта с Лисой, которая на объекте так и не появилась.
Протокол аудиодокументирования объекта «Жилая квартира по адр. ул. Серафимовича, д. 16, кв. 7». 11 ноября
Млад. оперуполномоченный Сиракожа М. П.
Гоголь и Лиса появились на объекте в 18.09, открыв дверь ключом. При этом Лиса продолжала какую-то мысль:
Лиса. Я и не могла прийти, так как ездила к бабушке в Кобрин, и только такая невнимательная медведина, как Анатолий Невинский, могла этого не почувствовать.
Гоголь. Ой. Не надо.
Лиса. Что?
Гоголь. Не лги, Елизавета. Не надо лгать. Мне.
(После этого наблюдаемые некоторое время молчали. Затем на микрофоне 1 послышались звуки постельного характера, отчасти напоминающие борьбу. Доносилось много сопения, учащенного дыхания, стонов, напоминающих звуки боли. Через 17 мин. постельные звуки завершились, наблюдаемые несколько минут сохраняли тишину. Разговор начала Лиса.)
Лиса. Не смей так со мной. Слышишь? Никогда не смей так со мной.
Гоголь. Но тебе же нравилось. Ты не остановила меня. Может, ты боишься признаться себе в том, что тебе нравится именно так?
Лиса. Хочешь делать это так, возьми себе проститутку. Но не надо так со мной.
(После паузы в 8 минут, в ходе которой наблюдаемые издавали только тяжелое грудное дыхание, Лиса возобновила разговор, но заговорила без всякой связи о другом своем партнере.)
Лиса. Я была студенткой третьего курса Лингвистического университета: французский, английский, испанский. Бодлер, Верлен, Рембо, Лотреамон. Опиумный дым на страницах, прихотливо вьющиеся, сплетающиеся кольцами слова и постоянный кумар на всех этажах общаги – эта смесь могла сделать Бодлером кого угодно. Мы учили их наизусть, мы цитировали их друг другу, мы давились от смеха, читая советских литературоведов, там был такой Косиков Га Кэ, так мы, когда намечалась вечером вечеринка, друг друга приветствовали фразой из его статьи «Бодлер между восторгом жизни и ужасом жизни». Хлопали друг друга по плечу и спрашивали: «Но каким образом раскрепостить воображение? Как добиться сверхприродного состояния души?» А второй отвечал, опять же из Косикова: «Наркотики? Косметика? Мода? Дендизм?» – и далее выдавал эту знаменитую бодлеровскую фразу про то, что вино человека заостряет, воспитывает его характер. Под знаменем Косикова мы ползли за вином. Французы повсюду. Флаг Франции на стене. Домашние задания – написать в стиле Бодлера по-французски, и я составляла, в стиле «Чужестранца»: про облака, проплывающие мимо общажных крыш, чудесные облака-странники, облака, заменяющие отца, мать и сестру, облака, никогда не имевшие их.
И вот однажды нашему веселому университету сообщают, что нас посетит председатель МГБ Муравьев. Все, конечно, понимающе кивают друг другу, мы, мол, самые свободные: мы мыслим по-французски, мы пишем стихи по-английски и можем вообще свалить из страны. Сейчас нам будут мозг промывать, чтоб стали в строй счастливой семьи народов. Неделю учебный корпус от кумара проветривали, потом дяденьки в штатском три дня круглые сутки ходили по аудиториям, вызывали на беседы самых резких пацанов, которые любили по улицам с барабанами походить и «Государство – главный враг» покричать. Ну, в назначенный день всех собирают в актовом зале, держат для порядка полтора часа в духоте, чтоб сбить спесь, не выпускают даже в уборную.
Гоголь. Это у них тактика такая, буквально в учебниках описанная, называется «подавление эмоциональных выбросов путем актуализации физических потребностей». Даже если ты очень хочешь Муравьева «людоедом» назвать, через полтора часа ожидания тебя лишь одно интересовать будет: побыстрей бы все закончилось, да на воздух, да по малой. А потому пусть кто другой его «людоедом» называет.
Лиса. Ну и вот входит халдей, из тех, кто с ним постоянно рядом, и объявляет торжественно: «Дамы и господа! Министр государственной безопасности Муравьев Николай Михайлович!» И вводят его. С невероятной, конечно, помпой, с эскортом из охраны в черном. И вот дальше было самое интересное. Понимаешь, его все присутствовавшие говном считали. Все до одного. И не скажешь, что говорил он долго. И не скажешь, что хорошо говорил. С этим вообще мистика – никто его речи вспомнить не мог, только интонации и глаза, внимательные такие. В газетах потом, конечно, стенограмму привели, но там – тарабарщина какая-то, про присоединение к Болонскому процессу и процент ВВП на нужды образования. А всем казалось… Что он будто бы о детстве говорил. Или что-то вроде. Что анекдоты рассказывал – потому что смеялись все до слез. Я у него потом спрашивала – о чем он всем нам там… А он лишь отмахивался – не помню, мол. Когда он закончил, все в него влюбились. Все. И девчонки, и ребята. Если кто анекдот потом на вечеринке про него рассказывал, пауза такая возникала… Неловкая очень, и сам рассказчик извинялся, мол – глупость сказал. Чувство было, что он с нами человечно очень, по-доброму. Ну как с него ржать? Что?