Паранойя
Шрифт:
Гоголь открыл квартиру ключом, дожидался Лису на объекте начиная с 17.13. Судя по доносимым звукам с кухни, что-то готовил, потом делал уборку, потом читал. Лиса появилась в 18.25. Пошумев посудой на кухне в результате поглощения пищи, они проследовали в ванную, где находится мертвая зона аудиомониторинга, и провели там 1 час 47 минут. В это время из ванной доносился плеск воды, приглушенные голоса, осуществлявшие разговоры, – звуки, косвенно позволяющие предположить, что наблюдаемые предавались совместному принятию ванны. Затем они переместились на микрофон 1.
Гоголь. Твое
Лиса. Без зазора.
Гоголь. Это прямое доказательство того, что мы созданы друг для друга. Мы с тобой – одно тело, разорванное и разделенное для испытания: найдемся – не найдемся.
Лиса. Четырехногое?
Гоголь. А ты не слышала? Раньше все люди были четырехногими и двуголовыми.
Лиса. И размножались почкованием.
Гоголь. Ты – моя составная часть. В тебе – мои органы. Без тебя я умру.
Лиса. Это какие такие органы? Все твои органы огромны, неуклюжи и волосаты.
Гоголь. Сердце. Мое сердце – в тебе. А твое – во мне.
Лиса. Больше всего я боюсь, что мне придется платить. Что такое счастье просто так не дается. Что потом будет такое несчастье, что я его просто не переживу.
Гоголь. Несчастье было до этого. Несчастье жизни без нас. Я – твоя награда за то, что дождалась.
Лиса. Почему тебе не пишется?
Гоголь. Не пишется. Правильная, безличная форма. Дождит. Метет. Не пишется. Ни первое, ни второе, ни третье как бы и не зависит от меня… И ведь действительно не пишется. Не пишется… Знаешь, ключевая штука, которую я понял о писанине, заключается в том, что все тексты пишутся словами. Не смейся! Ну да, звучит как в детском саду, но все серьезней, чем тебе вот сейчас кажется. Смотри: иногда, пытаясь сказать что-то глобальное, ты относишься к языку как к посреднику, а он на самом деле есть основной фигурант послания.
Лиса. Макклюэн. Медиюм из зе месаж. Ты уже говорил.
Гоголь. Слушай дальше. Вот попробуй описать этот наш интерьер в дневном свете, без нас, просто как комнату, неизбежно столкнешься с тем, что обычные слова, обозначающие цвет, свет, пространство, – ничего не скажут. Вот про эти обои, например, нельзя сказать, что они какого бы то ни было цвета. Скажешь так – и увлечешь сам себя в тупик, в нагромождение лжи. Они – не цвета, они – расцветки. Литературу пишет язык. Автор – его оператор, «скриптор», как сказал бы Барт.
Лиса. О! Барт!
Гоголь. Как этот дождь, слышишь, – за окном? В тексте нельзя так сказать: «за окном шел дождь».
Лиса. За окном пешеходом шел дождь.
Гоголь. За окном усталым пешеходом шел дождь.
Лиса. За окном отставным философом, октябрьским мыслителем, едва волочащим ноги из-за старости, шел дождь.
Гоголь. За окном шел болдинский дождь.
Лиса. Ой, давай только без этого цыгана! За окном неудавшимся литератором шел дождь.
Гоголь. Опиши нас сейчас. Вот все, что здесь творится.
Лиса. Они лежали, свернувшись клубочком на нерасстеленной кровати, у берегов которой айсбергом стыл ненужный им плед. Было необычайно тихо, так тихо, что они могли играть в свою любимую игру, сравнивая дыхание, дыша в ногу, и она принималась шалить, и затаивалась на секунду, и он сбивался, догоняя ее, неуклюжий медведь, и им, этим двоим, смешно было слышать далекие консервные звуки вокзала, сонным женским голосом обещавшие убытие очередного поезда дальнего следования, так как в их неосвещенной, нахохлившейся под дождем комнатке было больше приключений и счастья, чем где бы то ни было на земле. Давай теперь ты.
Гоголь. Подсвеченные фарами проезжавших машин капли дождя были единственным источником освещения в комнатушке, состоявшей из обоев неопределенной расцветки, которых все равно не было видно из-за темноты, кровати, шкафа, напоминавшего кровать, поставленную вертикально, – так что, если бы они имели возможность ходить по потолку и стенам, непременно хотя бы раз спутали и попытались расстелить его. Собственно, никакого визуального доказательства того, что сама комната существовала, не имелось, не принимать же за таковое хрустально фосфоресцирующие капли на стекле. Единственное, о чем можно было говорить с совершенной точностью, – то, что эти двое были друг у друга, а где они были и были ли они «где-то», или, напротив, это «где-то» существовало лишь постольку, поскольку они были рядом, – вопросы, скорей достойные не видимых глазу фиалок на несуществующих обоях.
Лиса. Правильно говорить – обеих.
Гоголь. На несуществующих обеях. Так вот. Я не могу писать потому, что не могу подобрать слов. Язык не хочет течь через мои пальцы на клавиатуру, а писать за него – слишком долгое и унизительное занятие. С нулевым, к тому же, эффектом. Я думаю, что агент МГБ Елизавета Супранович подсыпала мне в бульон из-под пельменей специальной отравы, толченых книг позднего Милорада Павича вкупе с измельченными фотографиями Мишеля Уэльбэка, и вот эта дрянь разорвала нейронные связи между пальцами и мозгом и убила во мне способность сообщать собственные мысли клавиатуре. Кстати, о нейронных связях. Ты не видела шпажки для сыра? Купил камамбера, а шпажек нет.
Лиса. Они, наверное, закончились просто.
Гоголь. Да нет же! Я помню, что мы в прошлый раз использовали только пару штук! Где остальные?
Лиса. Что?
Гоголь. Опять это гадкое чувство чужого присутствия здесь.
Лиса. Не волнуйся, глупый! Вот больше им делать нечего, как шпажки для сыра тырить!
Гоголь. Ладно, черт с ним…
Лиса. Если уж начинать беспокоиться обо всех этих наших… Обстоятельствах. Ты как маскируешь тот факт, что постоянно сюда срываешься? Все еще эти трюки с переодеванием?