Пархоменко(Роман)
Шрифт:
Опять Штрауб сидел в бричке, и тот же кучер в той же полосатой карминной рубашке правил лошадьми. Штрауб сидел в бричке с прежним достоинством, тщательно одетый, бритый, подстриженный, с заметным запахом хорошего одеколона и даже с сигарой в руке. Он был, как всегда, аккуратен и точен и даже как-то заметно цеплялся за эту аккуратность, напоминающую ему о том превосходно продуманном плане жизни, с которым он вошел в европейскую войну. Он отнюдь не сознавал, что этот план сколько-нибудь поблек, ему больше казалось: если и не выходило кое-где,
— Ну, как же Америка?
Штрауб не понял ее и переспросил.
— Да, Америка, — ответила она, делая такие движения рукой, как будто расплетала косу.
Штрауб промолчал. Бричка катилась плавно. Сопровождавший их конвой из трех пожилых казаков скакал поодаль, пристально глядя влево, где опять виднелась поросшая тальником балка. Солнце шло к закату, и по дуновению ветра можно было думать, что наступит прохлада. Штрауб вглядывался вперед, ожидая увидеть дымки «табора», за которым — а может быть, и впереди него — должна была находиться офицерская бригада.
— Мысль об Америке необходимо отложить, — сказал он, глотая слюну, потому что ехали уже давно и хотелось есть. — Я должен, Вера, выполнить свой долг.
— А в чем он заключается? — спросила с каким-то не понятным ему глумлением Вера Николаевна.
Казаки вдруг поскакали к балке. В голосе Веры Николаевны появилось еще больше глумливости:
— Для выполнения своего национального долга, мне кажется, вы уже сделали достаточно много. Вы отдали нации лучшее время своей жизни. Хватит с нее.
— Откуда вы знаете, что я отдал лучшее? — спросил Штрауб, не имея сил оторвать встревоженного своего взора, устремленного на скакавших к балке казаков. Его раздражало то, что он находил какое-то удовлетворение в ее речах. Нравилась ему и эта дерзкая и в то же время строгая манера, так не похожая на то легкомыслие, с которым она говорила там, среди «табора», с Гдышем.
Казаки остановились у балочки и, став спиной к ветру и кустарнику, закурили. Видимо, в балке никого не было. Штрауб заметил, что Вера Николаевна наблюдает за ним, и ему показалось, что и в глазах ее мелькает какое-то новое, суровое и в то же время слегка испуганное выражение, точно она боялась, что не выдержит той тяжести и дерзости, которую брала на себя.
— Откуда я знаю, что вы отдали лучшее? — спросила она. — Откровенно говоря, мне это трудно сказать, но, видно, чего-то и я нагляделась.
Она играла кончиком синей ленты, удерживавшей шляпу. Пальцы у нее были тонкие, худые и на сгибах разрисованные мелкими и приятными морщинками. На левой руке она носила два кольца, одно из них с черным камнем.
— Интуиция?
— Да, если хотите, интуиция.
— Из-за этой же интуиции, — вдруг раздражаясь, спросил Штрауб, — вам хочется в Америку?
— Да, из-за этой, — по-прежнему перебирая края ленты, но гораздо грубее выговорила Вера Николаевна. — Впрочем,
— Это что, тоже интуиция?
Вера Николаевна рассмеялась громким своим смехом.
— Нет, это уже факт. — Она тряхнула головой и спросила, чтобы переменить разговор: — Какие странные у вас книги! И почему взгромоздились вы на анархизм?
Штрауб был рад перемене разговора. Он охотно объяснил, почему он действительно взгромоздился на анархизм. Вера Николаевна слушала его внимательно, помолчала и, достав из сумки горсть орешков и разгрызая их крупными и частыми зубами, сказала:
— Нам необходимо переехать в Киев. Я об этом напишу знакомым. Они близки гетману. Да они и Радзивиллов знают. А что вы думаете о польско-украинской унии?
— Но ваш отец? — спросил Штрауб.
— Я полагаю, его освободит Быков.
Она положила ему руку на плечо и, внимательно глядя в спину возницы, вдруг сказала на хорошем немецком языке:
— Знаете что? Нам горевать не нужно, а нужно понять, что ни мне, ни вам и, я полагаю, ни Быкову уже не освободить отца. Не здесь наш Тулон.
— Тулон? — изумленно переспросил Штрауб, пораженный, что она отгадала и как-то даже взломала его далеко спрятанные мысли. Он и сам уже думал, хотя и страшился в этом себе признаться, что на помощь внутри Царицына надеяться не приходится и что тех людей, которых он так аккуратно разместил в городе, уже уничтожили, разломали, разбили, опустошили. И он с какой-то наглой радостью слушал грубый, почти не знакомый ему теперь голос Веры Николаевны:
— Да. Наш Тулон стоит где-то в другом месте. А эту веревку, узел ее, не нам разгрызть. Я полагаю, что и не нужно пытаться это делать. Изучение анархизма — это очень хорошо! — Она выбросила скорлупу орехов и рассмеялась. — Но, пожалуй, изучение быстрой езды на конях для нас сейчас более необходимо.
— Вы настаиваете на отъезде?
— Да, если не хотите получить бегство. Вам случалось бродить по лесу, Эрнст? И вы видели, наверное, такие пни, про которые кажется, что они от только что срубленного дерева. Но стоит только ударить ногой, как нога ваша тонет в трухе! Вот вам и донское казачество. Это труха.
— Мне кажется, что вам все-таки хочется или, вернее сказать, вы еще надеетесь на отъезд в Америку? — проговорил Штрауб с вновь возникшим неудовольствием, потому что он чувствовал себя поддающимся этой властной и сильной логике.
— Бросьте, Штрауб, — сказала строго Вера Николаевна. — Вы только меняете один участок войны на другой. Это более или менее выгодно для вас, а я оставляю здесь своего отца. И оставляю на смерть.
Она сжала челюсти, и рука ее, державшая ленту, дрогнула. И Штрауб почувствовал, что в его жизнь навсегда вошло что-то сложное и им доселе по-настоящему не осмотренное и — он боялся признаться — умное, такое умное, которое он не всегда и понимал и которому поэтому подчиняться было в высшей степени неприятно.