Пархоменко(Роман)
Шрифт:
— Мне телеграммы надо с почты взять. Будут допрашивать — для вас же сгодятся доказательства, что я комиссар.
— А бери! — сказал мордатый и, как и предполагал Ламычев, не слез с коня, а только велел своему подручному стать во дворе, чтобы арестованный не мог убежать с черного хода. Ламычев вошел в почтовое отделение и написал телеграмму в Харьков к Пархоменко: «Если погибну, ищи у Махны». Вернувшись, он показал мордатому своему конвойному квитанцию на телеграмму, и тот удовлетворенно кивнул головой.
В комендантской, длинном и сыром сарае, где пахло крепко свиньями, на щелистых
— Дядя, день-то нынче как называется?
— Пятница, — отвечал Ламычев. — А чего?
— Обещали в среду вешать, а все бьют. Ноги ноют. Весна, что ли, ветреная…
Был конец апреля. Как раз самое время говорить о посевах. Мужики жаловались, что нет зерна, а махновцы, как ошалелые, все зерно стараются обменять на спирт.
Ламычев в комендантской просидел недолго. К вечеру его бросили в теплушку. В теплушке тоже были нары, только на нарах здесь лежали махновцы. У железной печки стояла бочка, на ней бочонок поменьше, а вокруг бочонка жестяные кружки. Вошел махновец в свитке, с двумя револьверами за поясом и с длинной саблей. Он повернул кран бочонка. В вагоне запахло водкой.
— Ламычев?
— Он самый.
— Слышали.
— Откуда?
— А я Селезнев. Мне все известно: кто и как.
Махновец поставил на нару ногу и, подтянув голенище, сплюнул.
— Кто тебе разрешил хлеб брать? Тебе известно, кто здесь хозяин?
— Оттого и взял, что известно, кто хозяин.
— Кто?
— Советская власть.
Махновец рассмеялся, опять выпил, крякнул и понюхал корку хлеба. Затем, видимо чувствуя внутри приятную теплоту, доброжелательно сказал:
— Ну, и дурак. Заколем тебя.
— И ты от смерти не уйдешь. Мне-то что, черт с ней, с жизнью, только вот вагоны мои непременно надо направить в Харьков. Заводы останавливаются.
— И пускай останавливаются, — он налил вина, но тоненькой струйкой и едва на донышке, в другую кружку, подал ее Ламычеву. — Пей.
— Комиссары не пьют.
— Ну, все мы из одной деревни, — сказал он и лег на нары.
Ламычев думал: «Сонного рубить, что ли, будут?», и он гадал, удастся ли Пархоменко вывезти хлеб, погруженный в вагоны. Как всегда, теперь он лежал на спине, и, как всегда, стоило только лечь, начинало ныть плечо, у которого отняли руку, и болело темя.
Проснулся он под утро, когда все уже посерело. Поезд стоял. Продрогшие караульные топтались у дверей теплушки. Когда Ламычев поднял голову, караульные перестали топтаться.
— Куда приехали?
— Не велено говорить, — ответил караульный.
Завизжали на разные голоса двери теплушки. Вошел в темной своей свитке Селезнев. Должно быть, он плохо спал, потому что все еще потягивался, зевал, сплевывал и приказывал караульным принести воды постуденее. Собирая в портфель бумаги, он сказал:
— Приехали в Гуляй-поле.
— К Махну пойдем? — спросил Ламычев.
— Пойдем, раз ты рвешься.
От станции до штаба Махно было никак не меньше пяти километров, но всю дорогу они почему-то шли пешком. Впереди шел Селезнев, крепко прижав к боку портфель. За ним шел Ламычев, а позади — конвойные. Селезнев молчал, изредка густо сплевывая
Вошли в большой помещичий двор. Ламычев увидел длинные выбеленные конюшни и посреди двора — выкрашенный блестящей краской, похожий на бляху, трехэтажный дом, перед которым стояла беседка, украшенная высохшими прошлогодними стеблями садового винограда. Конвойные проводили Ламычева в эту беседку, а Селезнев пошел в дом.
Открылись двери конюшни. Заржали кони. Вывели гладкого серого жеребца. Ламычев посмотрел на него и подумал: «На ипподроме наши хоть голодней, а статями лучше». За конюшней, надо полагать, находилась кузница, потому что оттуда слышались неровные удары по наковальне. «С похмелья бьет, черт, — подумал Ламычев, — в женихи вам идти, а не в кузню». Кто-то выкатил телегу и, подперев ее жердью, поставленной на дугу, снял колесо и стал мазать ось. Обмакнув мазилку, он поднял голову и крикнул:
— Семен! Иди сапоги смажу. Деготь нонче жидок, как вода, мигом впитается.
Семен, должно быть, коваль, потому что удары прекратились, когда он спросил:
— А у тебя покурить есть?
— Нету.
— Ну и мазать не буду, — ответил практичный Семен, по-видимому желавший соединить в один два приятных запаха: табака и дегтя.
Из дома вышел головастый лохматый маленький человечек в кавалерийских штанах, не завязанных внизу, так что тесемки их постоянно попадали ему то в калоши, то под калоши. Шлепая калошами, он прошел мимо беседки, а затем направился влево, по всей вероятности в кухню, потому что, как только он вошел в большую дверь, тотчас же оттуда выбежала старуха в цветном фартуке и закричала:
— Жра-ать!..
Из раскрытой двери кухни несло чем-то мясным, пахло горячим хлебом, и у Ламычева засосало под ложечкой. Ламычев повернулся спиной к кухне и стал смотреть на того парня, который мазал телегу. Но парень, облизываясь, жадно глядел в дверь кухни, и не было сомнений, что ему тоже крайне хотелось есть. Ламычев перевел глаза на конвойных. Они тоже смотрели на дверь кухни. «Ну и сторона!» — подумал Ламычев.
Выбежала опять старуха в цветном фартуке и крикнула караульным, указывая на Ламычева:
— Велено и ему жрать. И вы ступайте в казарму.
Посреди кухни стоял стол топорной работы с такими же стульями по бокам. Пол у кухни был земляной, но чистый. Возле очага, вроде свечей, стояли, освещая его отраженным светом солнца, винтовки и два пулемета. На столе были миски с борщом, крупно нарезанные ломти хлеба; старуха ждала дальнейших приказаний, скрестив руки над фартуком.
Ламычев сел с краю стола.
По ту сторону стола, в конце его, сидел давешний лохматый человек в кавалерийских штанах, в очках, и рядом с ним какой-то пузатый мужчина с длинными усами, касающимися стола. По левую сторону лохматого восседал на большом высоком табурете батько Правд'a. Ламычев узнал его по описаниям: ноги у батьки Правды отрублены до колен, собой сед, багров и ругатель. Тотчас же, как только вошел Ламычев, Правда обрушился на него с такими длинными, торопливыми и егозливыми ругательствами, что Ламычев с удивлением подумал: «Ну, этот в матерщине никому ремиза не даст».