Парижане и провинциалы
Шрифт:
— Вот как обстоит дело, — продолжил Мадлен. — Речь идет об одном из моих друзей, которого я вытащил из критического положения.
— Какой же ты неосторожный, все такой же неосторожный!
— Я забыл тебе сказать, что этот друг был лучшим и честнейшим человеком на свете.
— Ба! Честный человек никогда не попадает в критическое положение. Но в конце концов от тебя не приходится ожидать ничего другого. Договаривай.
— В обмен на услугу, которую я оказал ему, этот друг дал мне…
— Заемное письмо? Вексель?
— Пусть будет вексель.
— Ну что ж! В этом еще нет большого зла,
— О! Ты ошибаешься, в этом отношении нечего бояться. Но не это меня беспокоит, и не по этому поводу я прошу у тебя совета. Поскольку этот долг имеет не полностью коммерческое происхождение, полагаешь ли ты, что я вправе передать третьему лицу то, что ты обозначил словом «вексель»?
— Черт возьми! Платить значит платить, и тому, кто отсчитывает деньги, безразлично, в чьи руки они попадут, лишь бы у него была расписка того, кому он должен.
— Но замечу тебе еще раз, что речь не идет о делах коммерции.
— Все равно! Разве тебя это волновало, когда ты брал у него обязательство? Почему же это должно его волновать теперь, когда необходимо заплатить долг, который стал тем более священ, что на расписке стоит передаточная надпись? Я утверждаю, что, раз твой документ всего лишь вексель, всего лишь простое обязательство, твой знакомый, если он действительно честный человек, не должен противиться его передаче в третьи руки и что ты один вправе судить об уместности подобной передачи.
— Это твое мнение?
— Я готов скрепить его кровью! — убежденно вскричал г-н Пелюш. — Послушай, вот как тебе следует приняться за дело: на обороте твоей бумаги ты пишешь: «Оплатить предъявителю сего», ставишь число и подпись. Боже мой, — прибавил он, закрывая лицо обеими руками, — и подумать только, что этому человеку, двенадцать лет занимавшемуся делами, я вынужден давать подобные наставления! Ну вот! Это все, что ты хотел знать?
— Это все.
— Что ж, простак, пока я встану, займись-ка моим кабаном. Хотя упаковывается он не так легко, как кролик, тем не менее я утверждаю, что вступлю в Париж лишь с ним. Осталось только время перекусить — и в дорогу! Ах, это разрывает мне сердце, мой бедный Мадлен. Я собирался сегодня дать моему вчерашнему зверю товарища, достойного его. Но раз ты об этом знаешь, то не стану скрывать от тебя: Камилла больна, она страдает, и ты меня слишком любишь, чтобы осуждать за то, что ее здоровье дороже мне наших развлечений. Итак, это решено, мы едем.
— Прости, — с улыбкой сказал Мадлен, — но если ты едешь, то, значит, тебе настало время заплатить по векселю.
— По какому векселю?
— Черт! По тому, о котором ты так красноречиво говорил только что. Человек в критическом положении — это ты!
— Я?
— Не станешь же ты отрицать, что, когда я подоспел вчера, ты был уже весьма близок к тому, чтобы подвести свой итог и распрощаться с жизнью?
— О! Это правда! — вскричал г-н Пелюш, взяв руку Мадлена и горячо пожав ее.
— И не сказал ли ты мне: «Что бы ты ни попросил, чего бы ни пожелал, мое состояние, моя жизнь, все, что есть у меня, отныне принадлежит тебе»?
— И это правда. Ну что же! Ты стеснен в деньгах, мой бедный Мадлен? Сколько тебе нужно? Десять, двадцать, пятьдесят тысяч франков? Будь спокоен, тебе стоит лишь назвать цифру. Атенаис никогда не откажется открыть кассу, если увидит, что ей предстоит оплатить счет за жизнь мужа.
— Я хочу гораздо больше, Пелюш.
— Гораздо больше?! — по телу г-на Пелюша пробежала дрожь, от которой даже кисточка затряслась на его домашнем колпаке.
— Я полагаю, что ты должен будешь принести в жертву твою дочь.
— Мою дочь?! Ты хочешь мою дочь?.. Но ты потерял рассудок! Вот уже три тысячи лет все упрекают Иеффая в том, что он принес в жертву свою!
— Минуту! Мы забываем, что я упредил твой совет, мой старый друг, и что, имея на руках долговое обязательство, только что признанное тобою, я передал свои права третьему лицу.
На лице г-на Пелюша отразилось крайнее изумление. Он переводил растерянный взгляд со своего друга на дочь и обратно с непередаваемым выражением. Казалось, он никак не мог поверить, что все это ему не почудилось. Наконец, похоже, он все понял, причем даже слишком хорошо, так как, схватив свой колпак, с яростью швырнул его на середину комнаты и закричал:
— А! Тысяча чертей! Я понял, мне известно теперь, на чье имя ты перевел вексель! Мадлен, Мадлен, что ты наделал?
— Я воспользовался моим правом, ты сам говорил об этом.
— Нет, ты не вправе был так поступать, речь идет о моральном обязательстве, которое ты не можешь передать другому.
— Почему же? Неужели ты будешь утверждать, что менее обязан мне только потому, что вместо презренных денег я поставил на карту свою жизнь, чтобы спасти твою?
— Я не говорю этого, но…
— Снискав твою признательность, я пользуюсь ею как денежными средствами, чтобы оплатить собственный долг. Что может быть справедливее?
— Это безумие, — сказал г-н Пелюш, чеканя каждый слог.
— Быть может. Ты волен допустить, чтобы твое обязательство опротестовали; зато я вправе думать, что репутация торгового дома Пелюша во многом походит на другие деловые репутации и что она гораздо больше обусловливается страхом перед законом, чем проистекает из подлинной любви к справедливости.
— Никогда и никому не позволено злословить о торговом доме Пелюша, слышишь, Мадлен? — вскричал владелец «Королевы цветов», побелев от ярости. — Наш дом всегда исполнял взятые на себя обязательства и подтверждал свою подпись, и если в данном случае я оспариваю свое обещание, то у меня есть на это свои причины.
— Причины? Какие же?!
— Причина всего лишь одна, но она не терпит никаких возражений! — вскричал г-н Пелюш с воодушевлением человека, нашедшего решение трудной задачи. — Как бы ни была велика моя благодарность, я могу располагать лишь тем, что мне принадлежит. Времена, когда бессердечные родители присваивали себе право распоряжаться рукой девушки, не принимая во внимание ее чувства, прошли. Эти времена миновали, и я, столько раз встававший на защиту бессмертных принципов, которые пришли им на смену, не стану заниматься их возрождением. Моя отцовская власть отступает перед выбором супруга для моей дочери, и я также не считаю себя вправе навязывать ей кого-либо в мужья, как не считал бы вправе заключать ее в ту могилу для живых, что называется монастырем.