Парижские могикане. Том 1
Шрифт:
Письмо было от Камилла.
Он возвращался во Францию!
Письмо дошло всего за несколько дней до его приезда.
Камилл предлагал Коломбану вернуться к прежней совместной жизни, как это было в коллеже.
«У тебя три комнаты и кухня, — писал он, — половина кухни — моя, половина от трех комнат — моя».
— Черт побери! Ну еще бы! — воскликнул бретонец, обрадованный неожиданным возвращением молодого человека.
Потом он спохватился: если его дорогой Камилл приезжает, ему же нужны стол, кровать, туалетный столик и в особенности диван, где ленивец-креол мог бы валяться, покуривая великолепные сигары, которые, несомненно, он привезет с берегов Мексиканского залива. И Коломбан, взяв все
На лестнице он столкнулся с Кармелитой.
— Ах, Боже мой! Какой у вас довольный вид сегодня, господин Коломбан! — заметила Кармелита при виде сияющего соседа.
— Да, мадемуазель, я счастлив, очень счастлив, — отвечал Коломбан. — Ко мне едет друг из Америки, из Мексики, из Луизианы! Школьный друг, самый близкий!
— Тем лучше! — проговорила девушка. — А когда он приезжает?
— Не могу сказать точно, но я бы хотел, чтобы это произошло сию минуту!
Кармелита улыбнулась.
— Да, я бы хотел, повторяю, чтобы он уже был здесь, потому что вам было бы приятно увидеть и услышать его. Он воплощение красоты и веселья. Я никогда не видел даже на полотнах мастеров такого красивого лица… Оно, пожалуй, немного женственно, но и только… — прибавил он, ничуть не желая умалить достоинств друга, которого только что описал с такой искренностью; Коломбан лишь хотел оставаться в рамках достоверности. — Да, лицо немного женственное, но оно прекрасно гармонирует со всем его обликом! Ни у одного принца из волшебных сказок не бывало такого изящного поворота головы, ни один выпускник Саламанки не умеет так молодцевато держаться, как он, ни один парижский студент не сможет с ним сравниться в беззаботной легкости! И потом… Говорю это нарочно для вас, ведь вы любите музыку: у него восхитительный тенор, и он прекрасно поет! О, вы услышите старинные дуэты, которые мы распевали в коллеже… Кстати, о музыке: когда мы расстались сегодня ночью, я решил вот что вам предложить… Вы ведь мне говорили, что изучали в Сен-Дени музыку?
— Да, я прилично пела сольфеджио, и мое контральто хвалили. Уезжая из Сен-Дени, я больше всего жалела о трех своих подругах — мы дружили так же, как вы с Камиллом Розаном, — и об уроках музыки, которые не смогла продолжать; думаю, что, если бы я немного поработала над голосом, то могла бы кое-чего добиться.
— Если пожелаете… — продолжал Коломбан, — я не говорю, что буду давать вам уроки, я не настолько сведущ, но все-таки смог бы с вами заниматься; я не Бог весть какой певец, но в коллеже у меня был отличный старый преподаватель-немец, господин Мюллер; с тех пор я много работал сам и охотно с вами поделюсь своими знаниями.
Коломбан сам испугался: как это он мог столько наговорить? Однако всколыхнувшее тихую жизнь бретонца известие о том, что приезжает Камилл, вывело его из равновесия; от радости он потерял голову — вот чем объяснялась его смелость и многословие.
Кармелита с благодарностью приняла предложение соседа. Она обрадовалась больше, чем если бы получила наследство. Она раскрыла было рот, чтобы поблагодарить, как вдруг заметила внизу у лестницы монаха-доминиканца, того самого, что читал молитвы над ее усопшей матерью. С того рокового дня она не раз его видела, когда он навещал друга.
Она покраснела и ушла к себе.
Коломбан тоже смутился.
Монах с удивлением и упреком взирал на Коломбана. Он словно хотел сказать: «Я думал, что знаю все ваши тайны, потому что раскрыл перед вами душу, а оказывается, есть нечто такое, что вы мне не доверили!»
Коломбан покраснел как девушка и, отложив покупку мебели на другое время, пригласил монаха к себе.
За пять минут Доминик сумел разглядеть в душе друга такое, о чем тот не подозревал и сам.
И Коломбан рассказал ему все-все, вплоть до событий последней ночи, со всеми милыми подробностями, воспоминания о которых до сих пор опьяняли его сердце.
Если бы монах стал осуждать Коломбана за эту чистую первую любовь, он впал бы в противоречие с собственными теориями всеобщей любви, ведь он называл любовь во всех ее проявлениях «узлом жизни», сравнивая таким образом жизнь с деревом, любовь — с узелком, где зарождается листва, а человечество — с плодами, венчающими это дерево.
И потому брат Доминик узрел в этой зарождавшейся страсти, неведомой дотоле молодому человеку, животворное возбуждение, признаки которого скорее радовали, нежели настораживали.
С другой стороны, он прощал Коломбану, что тот не рассказал ему ранее о своей любви: монах понимал, что Коломбан сам не знал, что творится у него в душе.
Поняв, что он влюблен, юный бретонец готов был ужаснуться.
Монах улыбнулся и взял его за руку.
— Вы нуждаетесь в этой любви, друг мой, — сказал он, — иначе ваша молодость так и пройдет в вялом безразличии. Благородная страсть, а именно такая и должна была зародиться в вашем благородном сердце, придаст вам сил и послужит вашему обновлению. Выгляните в этот сад, — прибавил монах и указал на питомник, — еще вчера в это время земля была сухая, растения зачахли, рост их прекратился. Но вот прошел дождь, и из земли проклюнулись ростки, корни дали побеги, почки превратились в листья, а бутоны — в цветы! Люби, юноша! Цвети и плодоноси, молодое дерево! Где же, как не на этом юном и мощном стволе, рождаться ярким цветам и зреть плодам!
— Значит, — сказал Коломбан, — вы не осуждаете меня и советуете прислушаться к тому, что мне подсказывает сердце?
— Я одобряю вас, Коломбан! Я мог бы вас осудить только за то, что вы пытались утаить от меня свою любовь, ведь обыкновенно скрывают любовь порочную. Что может быть прекраснее в свободном человеке, чем зависимость от своего сердца; насколько страсть, зародившаяся в низменной душе, может опорочить и унизить человека, настолько она возвышает и освящает благородное сердце. Оглянитесь, друг мой! Вы увидите, что именно живительные силы страсти, даже в большей степени, чем человеческий гений, двигали империями, потрясали мир или делали его сильнее. Как бы всемогущ ни был разум, он робок, беспокоен, он дремлет и в любую минуту готов отступить перед препятствием на своем пути; сердце, напротив, находится в постоянном волнении, быстро принимает решения, твердо стоит на своем, и никакая преграда не может противостоять его стремительному натиску. Разум — это отдохновение, а сердце — сама жизнь. Но отдохновение в вашем возрасте, Коломбан, было бы опасным бездельем; чем накапливать силы в праздности, чем хранить в себе эту драгоценную активность, бурлящую во мне, я скорее расшатал бы, как Самсон, колонны храма, даже если бы мне было суждено погибнуть под его развалинами!
— Но ведь вы, брат мой, не можете любить, — возразил Коломбан.
Молодой монах печально улыбнулся.
— Нет, — сказал он, — я не могу любить вашей земной, плотской любовью, потому что служу Господу. Но, лишив меня возможности любить женщину, Бог наделил меня способностью любить всех! Вы горячо любите женщину, а я, друг мой, страстно люблю человечество! Чтобы вы влюбились, вам необходимо иметь перед глазами юную и богатую девушку, которая платила бы вам взаимностью. Я же, напротив, прежде всего, люблю бедных, немощных, страждущих. И если я не нахожу в себе сил любить ненавидящих меня, то могу их, по крайней мере, пожалеть… О, вы не правы, Коломбан, когда говорите, что мне запрещено любить. Господь, которому я себя посвятил, является источником всякой любви. Бывают минуты, когда я, подобно святой Терезе, готов оплакивать Сатану, потому что он единственное существо, кому не позволено любить!