Парижские тайны. Том II
Шрифт:
— Уважение ко мне?.. Нет, нет, отец… к моему положению, вернее, к тому, которое вы мне создали.
— Люди чтут и любят не твой титул, пойми это, моя дорогая, а преклоняются перед тобой лично, только перед тобой. Бывает, воздают почести ради титулов, но иногда их воздают обаятельному созданию. Ты не можешь различить эти почести, потому что ты далека от этого, потому что присущие тебе чудесные ум и такт, которыми я горжусь и за которые я обожаю тебя, позволяют тебе вносить в эти незнакомые тебе светские отношения дух благородства, скромности и грации, перед которыми не могут устоять самые высокомерные персоны…
— Вы меня так любите, отец, и вас так обожают, что, проявляя почтительность
— О злая девочка, — воскликнул Родольф, прерывая дочь и нежно обнимая ее, — она нисколько не хочет польстить моей отцовской гордости!
— Разве ваша гордость недостаточно удовлетворена тем, что расположение, которое выражают мне, относится к вам, дорогой отец?
— Конечно же нет, мадемуазель, — возразил принц дочери, улыбаясь, чтобы рассеять еще не совсем покинувшую ее грусть, — это не то же самое, мне не дозволено гордиться собой, я могу и я должен гордиться тобой… Да, гордиться! Ты не представляешь себе, насколько ты одарена природой. За год и три месяца твое воспитание завершено столь блистательно, что даже самая строгая мать была бы восхищена тобой; это воспитание еще усилило то неотразимое впечатление, которое ты невольно производишь на окружающих.
— Отец… ваши похвалы меня смущают.
— Я говорю правду, лишь правду. Тебе нужны примеры? Поговорим о прошлом, не стесняясь, это враг, с которым я хочу сразиться, нужно смотреть ему прямо в лицо. Так вот, вспомни Волчицу, ту смелую женщину, которая тебя спасла. Вспомни ту сцену в тюрьме, о которой ты мне рассказывала: глупые, злые арестантки яростно мучили хилую, больную женщину — нашли козла отпущения, — появляешься ты, и тотчас эти фурии, стыдясь своей удивительной жестокости, становятся настолько же милосердны, насколько они были злобны. Это что-нибудь да значит? А разве не благодаря тебе Волчица, эта неукротимая женщина, раскаялась и пожелала вести честную трудовую жизнь? Да что там, поверь мне, дорогое дитя, подчинить своему влиянию Волчицу и ее буйную компанию, воздействуя на них безграничной добротой в соединении с возвышенным умом, дело не легкое. В других обстоятельствах и совсем в другой сфере со свойственным тебе шармом (не улыбайтесь, мадемуазель, при этом сопоставлении) ты смогла очаровать надменную эрцгерцогиню Софию и всю мою придворную знать; ведь и добрые и злые, и великие и малые почти всегда подвергаются влиянию возвышенных душ… Я не хочу утверждать, что ты родилась принцессой в аристократическом смысле этого слова, — это была бы ничтожная лесть тебе, дитя мое… Нет, ты принадлежишь к небольшому числу избранных — они даже королеве могут сказать такие слова, которые очаруют ее и заставят полюбить их… они также могут сказать бедной, униженной и беспомощной женщине то, что ее возвысит и утешит и в то же время покорит ее сердце.
— Дорогой отец… умоляю вас…
— О нет, потерпите, мадемуазель, мое сердце встревожено с давних пор. Подумай только: боясь пробудить в тебе воспоминания о былом, которые я хочу приглушить в твоей памяти… я не смел перед тобой приводить эти сравнения… сопоставления, которые так возвышают тебя в моих глазах. Как часто Клеманс и я восхищались тобой… Не однажды она, расчувствовавшись до слез, говорила мне: разве это не чудо, что наше дорогое дитя осталась сама собой, испытав столько бед? Не чудо ли, продолжала Клеманс, что мучения не испортили эту благородную и редкую девушку, а, наоборот, придали ей еще большее обаяние?
В этот момент дверь салона отворилась, и вошла Клеманс, великая герцогиня Герольштейнская, держа в руке письмо.
— Вот, мой друг, — обратилась она к Родольфу, — письмо из Франции. Я решила принести вам его, чтобы поздороваться с моей ленивицей, моей дочкой,
— Это письмо прибыло удивительно кстати, — весело сказал Родольф, бегло прочитав его, — мы как раз беседуем о прошлом… об этом чудовище, с которым мы должны непрестанно вести борьбу, дорогая Клеманс… ибо оно угрожает покою и счастью нашей дочери.
— Значит, это верно, друг мой? Эти приступы меланхолии, замеченные нами…
— Возникали только лишь из-за мучительных воспоминаний; но, к счастью, мы теперь знаем нашего врага, и мы победим его…
— Но от кого же это письмо, друг мой? — спросила Клеманс.
— От милой Хохотушки… жены Жермена.
— Хохотушка!.. — воскликнула Лилия-Мария. — Какое счастье узнать, как она поживает!
— Друг мой, — тихо сказала Клеманс Родольфу, указывая глазами на Лилию-Марию, — вы не боитесь, что это письмо наведет ее на тягостные мысли?
— Это именно те воспоминания, которые я хочу уничтожить, моя дорогая Клеманс, — надо смело бороться с ними, и я уверен, что найду в письме Хохотушки прекрасное оружие, которое мы обратим против них… так как это милое создание обожало нашу дочь и умело ценить ее по заслугам.
И Родольф вслух прочитал следующее письмо:
— «Букеваль, 15 августа 1841.
Монсеньор, осмелюсь написать вам, чтобы сообщить об огромном счастье, выпавшем на нашу долю, и просить вас о новой милости, вас, которому мы уже стольким обязаны, обязаны тем раем, где мы живем, я, Жермен и его милая мать.
Вот о чем идет речь, монсеньор: уже десять дней, как я почти обезумела от блаженства, так как десять дней тому назад у меня появилась прелестная девочка, по-моему, она вылитый портрет Жермена, а он считает, что она похожа на меня, нашей дорогой маме кажется, что она похожа на нас обоих: во всяком случае, у нее чудные голубые глаза, как у Жермена, и темные вьющиеся волосы, как у меня. Против своего обыкновения мой муж ужасно несправедлив, он хочет все время держать ребенка у себя на коленях… но ведь это мое право, не правда ли, монсеньор?»
— Честные, достойные молодые люди, как они, должно быть, счастливы, — произнес Родольф, — невозможно составить лучшую семью.
— И Хохотушка достойна своего счастья, — сказала Лилия-Мария.
— Вот почему я благодарен случаю, что мне довелось познакомиться с нею, — сказал Родольф и продолжал:
— «Монсеньор, простите, говорю с вами о семейных ссорах, а они всегда кончаются поцелуем. К тому же у вас, наверно, звенит в ушах, ибо не проходит дня, чтобы мы не сказали: боже, как мы счастливы, счастливы!.. И конечно же тотчас произносим ваше имя… Простите за каракули и кляксу, дело в том, что, не подумав, я написала «господин Родольф», как называла вас раньше, потом исправила. Надеюсь, вы увидите, что мой почерк стал лучше, как и орфография; Жермен учит меня, и я не вывожу теперь вкось и вкривь большие палки, как это было в то время, когда вы точили мне перья».
— Должен заметить, — улыбаясь, сказал Родольф, — что моя поклонница заблуждается, убежден, что Жермен скорее целует ручку ученице, нежели учит ее.
— Полноте, мой друг, вы несправедливы, — заметила Клеманс, глядя на письмо, — буквы крупные и читаются легко.
— Во всяком случае, заметен успех, — возразил Ро-дольф, — раньше ей понадобилось бы много страниц, чтобы изложить все, что теперь она излагает на двух.
Он продолжал:
— «А ведь правда, что вы чинили мне перья, монсеньор. Когда я и Жермен подумаем об этом, нам становится совестно, вы были столь скромны… Ах, боже мой, опять говорю вам совсем о другом, а не о том, о чем мы с мужем хотели просить вас, у нас возникла, мысль… Сейчас вам станет ясно.