Парижские тайны
Шрифт:
— Да... с некоторых пор, — ответила Лилия-Мария, опуская глаза.
— И ты, как и я, навещала кого-то в тюрьме?
— Да... я приходила... я только что повидала кое-кого, — ответила Лилия-Мария, запинаясь и покраснев от стыда.
— А теперь возвращаешься к себе? Должно быть, это далеко от Парижа? Миленькая ты моя Певунья... ты все такая же добрая, я узнаю твой нрав... Помнишь ту бедную женщину, что рожала, а ты отдала ей свой тюфяк, белье и те деньги, что у тебя оставались, а ведь мы собирались потратить их в деревне... Ты уже тогда бредила деревней, дорогая моя поселяночка.
— А ты не больно-то любила деревню, Хохотушка; но по доброте сердечной ради меня ездила со мною за город.
— Нет, и для себя тоже... потому что ты всегда была такая серьезная, но стоило тебе попасть в лес или на лужок, и ты становилась такой счастливой, такой веселой, такой сумасбродной, что при одном взгляде на тебя я испытывала огромное удовольствие!.. Но позволь еще поглядеть на тебя. Как тебе идет этот красивый круглый чепец! Ты в нем просто прелесть! В самом деле тебе на роду написано ходить в чепчике поселянки, а мне — в чепчике гризетки. Значит, ты живешь теперь так, как тебе хотелось, и должна быть довольна своей судьбой... Впрочем, меня это не удивляет... Когда я перестала тебя встречать, я подумала: «Моя милая, славная Певунья не создана для жизни в столице, ведь она настоящий лесной цветок, как в песне поется, а такие цветы в Париже не приживаются, тамошний воздух для них вреден... Так что Певунья, должно быть, нашла себе приют у каких-нибудь добрых людей в деревне». Ведь так оно и получилось, не правда ли?
— Да... — ответила Лилия-Мария, вновь покраснев.
— Но только... я в одном должна тебя упрекнуть.
— Меня? А в чем?
— Ты должна была меня предупредить... ведь так, сразу, не расстаются... ты бы хоть весточку о себе подала.
— Я... я уехала из Парижа так поспешно, — ответила Певунья, смущаясь все больше и больше, — что просто не могла...
— О, я на тебя не сержусь, я слишком рада тому, что снова вижу тебя... В самом деле, ты правильно поступила, уехав из Парижа, знаешь, тут так трудно жить спокойно; я уж не говорю, что бедная и одинокая девушка, такая, как мы с тобой, может, сама того не желая, пойти по дурной дорожке... Когда тебе даже посоветоваться не с кем... и заступиться за тебя некому... а мужчины все время обещают тебе золотые горы; ну, и бедность, сама знаешь, иногда бывает так трудно сносить... Послушай, ты помнишь эту миленькую Жюли, она была такая хорошенькая? И Розину помнишь, блондинку с черными глазами?
— Да... я их обеих помню.
— Так вот, милая моя Певунья! Их обеих обманули, а потом бросили, и, переходя от одной беды к другой, они в конце концов опустились и стали такими дурными женщинами, каких держат в этой тюрьме...
— Ах, боже мой! — воскликнула Лилия-Мария; она густо покраснела и опустила голову.
Хохотушка, не поняв истиной причины этого возгласа своей подружки, продолжала:
— Они, конечно, виноваты и, если хочешь, достойны презрения, не спорю; но, видишь ли, добрая моя Певунья, нам с тобой выпало счастье остаться порядочными и честными: тебе — потому что ты поселилась в деревне в обществе славных крестьян, а мне — потому что у меня просто времени не было заниматься любовными интрижками... Обожателям я предпочитала моих птиц, и вся моя отрада состояла я том, что, прилежно трудясь, я могла, поселиться в очень миленькой квартирке... Нельзя быть слишком строгими к другим; господи боже, кто знает... может, несчастный случай, низкий обман или нищета во многом объясняют дурное поведение Розины и Жюли... и, окажись мы на их месте, мы ведь тоже могли бы поступить как они!..
— О, я их совсем не обвиняю... – с горечью сказала Лилия-Мария. — Мне их очень жаль...
— Ну ладно, ладно, мы ведь очень спешим, милая барышня, — сказала г-жа Серафен, нетерпеливо протягивая руку к своей жертве.
— Сударыня, позвольте нам побыть еще немного вместе, я ведь так давно не видела мою милую Певунью, — жалобно сказала Хохотушка.
— Так ведь уже поздно, девочки мои; уже три часа, а путь нам предстоит долгий, — ответила г-жа Серафен, весьма недовольная встречей двух подружек; потом она прибавила: — Ладно, я даю вам еще десять минут...
— Ну а ты, — сказала Лилия-Мария, беря руки Хохотушки в свои, — у тебя ведь такой легкий характер; ты по-прежнему весела? По-прежнему всем довольна?..
— Еще несколько дней назад я была и весела и довольна, но сейчас...
— У тебя какое-нибудь горе?
— У меня? Ах да, ты ведь меня хорошо знаешь... я всегда была беззаботна и весела... И нрав у меня не переменился, но, к несчастью, не все люди такие, как я... И коли у других горе, то я горюю вместе с ними.
— Ты все такая же добрая...
— А как же иначе!.. Представь себе, я прихожу сюда повидать одну бедную девушку, мою соседку... она кроткая, как овечка, а ее несправедливо обвиняют, и, знаешь, мне так ее жаль; зовут ее Луиза Морель, она дочка честного и порядочного работника, он даже помешался, так сильно горевал.
При имени Луизы Морель, одной из жертв нотариуса, г-жа Серафен вздрогнула и внимательно посмотрела на Хохотушку.
Лицо гризетки ей было совсем незнакомо; тем не менее экономка Жака Феррана стала внимательно прислушиваться к разговору обеих девушек.
— Бедняжка! — воскликнула Певунья. — Как она, должно быть, рада, что ты не позабыла ее в беде!
— Но это еще не все, просто какое-то злосчастное невезение; ведь сюда я пришла издалека... и была я в другой тюрьме... в мужской...
— Ты ходила в мужскую тюрьму?
— Ах господи, да, там у меня есть еще один подопечный, и он все время грустит... вот видишь мою соломенную сумку (и Хохотушка показала ее подруге), так я разделила ее на две половинки, и каждая половинка для одного из них: нынче я принесла Луизе немного чистого белья, а перед тем кое-что отнесла бедному Жермену... моего подопечного так зовут; послушай, как только я вспоминаю, что у меня сегодня там произошло, мне плакать хочется... Это глупо, я и сама понимаю, что плакать там нельзя, но я уж так устроена.
— А почему тебе плакать хочется?
— Понимаешь, Жермен до того убивается, что его посадили в тюрьму вместе со злоумышленниками, он до того подавлен, что ему все не мило, он совсем ничего не ест и тает прямо на глазах... Я это заметила и подумала: «У него вовсе нет аппетита, сделаю-ка я ему какое-нибудь лакомство из тех, что ему так нравились, когда мы еще были соседями, может, оно ему и тут по вкусу придется...» Когда я говорю «лакомство», ты не подумай, что это какая-нибудь диковинка, просто я купила спелые желтые яблоки, протерла их с сахаром и молока прибавила; все это я налила в очень хорошенькую чашку, чистую-пречистую, и отнесла ему в тюрьму, я сказала, что сама приготовила это кушанье, потому как то было его любимое блюдо, прежде, когда было все хорошо, понимаешь? Я думала, он хоть немного поест... Ну, так вот...
— Что же случилось?
— Есть ему все равно не захотелось, но он вдруг как расплачется, когда узнал эту чашку, я из нее часто пила при нем молоко, и у него ручьем полились слезы... а ко всему еще я и сама, как ни сдерживалась, под конец разревелась. Видишь, как мне не везет: хотела сделать как лучше... утешить его, а еще больше опечалила.
— Да, но знаешь, должно быть, эти слезы были ему приятны!
— Все равно, мне-то ведь хотелось его хоть немного утешить! Но я тебе рассказываю о нем, а толком не объяснила, кто он такой; это мой бывший сосед... он самый честный и порядочный человек на свете, такой мягкий, такой робкий, ну совсем как девушка; я всегда любила его как верного товарища, как брата.