Парижский антиквар. Сделаем это по-голландски
Шрифт:
Я вкратце излагаю свою легенду высокопоставленного сотрудника российской аэрокосмичекой компании, решившего вложить деньги в живопись. О посланных из Москвы при моем участии картинах я, естественно, не говорю ни слова. Довольно скоро поток моей речи иссякает, и я умолкаю. Повисает неприятная пауза. Пожевав тонкими губами, Завадская неожиданно спрашивает:
— А чем же вы, голубчик, занимаетесь и сколько получаете в этой вашей компании, что можете позволить себе покупать живопись?
Таких вопросов мне до сих пор никто не задавал. Моя легенда вообще никого особенно
— Понятно, в России по-прежнему крадут. На зарплату картин ведь не купишь. Ну да ладно, это ваше дело. Ваше и налоговой службы. Так что же, голубчик, я могу вам посоветовать? Ведь коллекционирование — дело очень личное, если хотите, интимное. Вы должны собирать те вещи, в которых вы чувствуете душу. Можно, конечно, собирать одновременно авангард и передвижников, но это граничит с абсурдом. Конечно, вам нужен профессиональный совет, я это понимаю. Иначе можете наделать смешных ошибок.
— Для кого смешных?
— Для окружающих, конечно. Вам будет не до смеха. Я недавно была в Германии, у одного хорошего знакомого. Он богат, пытается коллекционировать живопись. Очень милый человек, но полнейший идиот в нашем деле. Прячет за шкафом и по строгому секрету показывает друзьям несколько икон, якобы украденных из русских церквей и проданных ему парой мелких жуликов. Но кроме того он мне показывал несколько работ Верещагина. Специально вызвал к себе. Старый дуралей был страшно горд, просто сиял от счастья. А я стояла перед этими картинами и не знала, что ему сказать.
— Фальшивки?
— В том-то и дело, что нет. Это были действительно работы Верещагина. Только не Василия Васильевича, известного баталиста, который погиб вместе с адмиралом Макаровым во время Русско-японской войны, а Василия Петровича. Этот последний был из Перми, профессор живописи.
— Ну и что вы сделали?
— А что я могла? Молчала полдня, а потом осторожно рассказала этому немцу, в чем дело. Уверила его, что работы этого сибирского Верещагина тоже совсем неплохи. Однако расстроился он до такой степени, что тут же продал их за бесценок. Так что теперь в подобных случаях я отделываюсь уклончивыми восклицаниями и никогда не огорчаю хозяев. Ну так, а что вы хотели бы купить?
Поскольку я в Париже нахожусь в качестве новичка, то и говорить должен о том, что благодаря конфетным оберткам с самого детства прочно хранится в памяти самого тупого бизнесмена моего возраста.
— Скажем, Шишкина. Знаете, Шишкин это всегда Шишкин.
В ответ на эту банальную, но оттого тем более беспроигрышную сентенцию Завадская пренебрежительно морщит нос, ее голубые глаза становятся совершенно прозрачными. Она с усмешкой похлопывает ладонью по столешнице полированного дерева.
— Шишкин, знаете ли, мне представляется слишком европейским и недостаточно русским. Его и Крамской за это упрекал. Говорил, что Иван Иванович рисует, а не пишет светом. Шишкин ведь довольно долго учился в Швейцарии и Германии. Когда я вижу его картины, особенно ранние работы, каждый раз вспоминаю об этом. Типичная германская живопись. Впрочем, это дело вкуса.
Завадская задумчиво улыбается, вертя в пальцах чашку. Потом неторопливо поднимается и достает из старинного шкафа бутылку коньяка и два пузатых бокала.
— Выпьем по десять капель. Я всегда угощаю коньяком гостей сама, иначе моя секретарь, эта глупая корова, станет ныть по поводу… Ну вот, пожалуйста.
На пороге неожиданно возникает упомянутая секретарша, которая, бросив на меня враждебный взгляд, мрачно заявляет по-русски с сильным акцентом:
— Пришла почта, есть срочные бумаги. Вам пить нельзя, сердце болеет.
— Да не болеет, а болит. Сколько раз тебе повторять? Эмигрантка несчастная. От одной рюмки ничего не случится. Ну, иди-иди, больше не буду.
Пригубив из бокала и прикрыв глаза от удовольствия, Завадская продолжает:
— А вообще мой период коллекционирования — это начало двадцатого века, вплоть до тридцатых годов. Это было время, когда художники искали качественно новые пути, в их работах очень чувствуется мощь наступающего столетия. А вам, скорее всего, нравится понятная живопись, так ведь? Один мой знакомый — он много общается с новыми русскими — говорит: «Лоху что на картине надо? Лоху нужны море и корабль.» Простите, это я к слову. Так вот, об авангарде. У меня был хороший знакомый, можно сказать, приятель, с которым мы часто говорили на эту тему. Внешне очень незаметный, но большущий знаток, человек энциклопедически образованный. У него был антикварный магазин неподалеку от музея Орсэ. Увы, он недавно ушел от нас.
Завадская на мгновение задумывается. Я тоже молчу, стиснув зубы. Мне очень хочется задать хозяйке офиса сразу несколько вопросов, но я не прерываю Завадскую из боязни, что дрогнувший голос выдаст мой интерес к ее последним словам. Это очень большая, просто невероятная удача — в первую же встречу вызвать разговор, пусть случайный, на интересующую меня тему. Сочувственно киваю, боясь спугнуть желание собеседницы говорить о ее знакомом, которым, несомненно, был Лоран. После томительной паузы, откашлявшись, осторожно спрашиваю:
— Он что же, умер?
Завадская задумчиво отвечает:
— Нет, пропал. Этот мой приятель, его звали Лоран, недавно завел дела с русскими весьма сомнительного толка. И однажды он просто исчез. Его не смогли найти. Думаю, виноваты именно эти люди. Что у Лорана было с ними общего — ума не приложу. Вроде бы они что-то покупали или продавали через него. Правда, он однажды говорил, что приезжали и большие люди из Москвы, что-то приобретали. Но вряд ли это связано с ними. Да, кстати, недавно у Лорана в магазине я сама встретила одного такого «коллекционера». Этакий купчина — полный, с рыжей бородой. И вот этот купчина заявил Лорану, что купил бы Шишкина, но ни при каких условиях не возьмет Левитана. Я была настолько глупа, что влезла в разговор и спросила, отчего так. Знаете, что он мне ответил?