Парковая зона
Шрифт:
А то, что он лишился передних зубов и ходит с «фиксой», в этом ничего обидного нет: Иван улыбчивей сделался, и рот светится…
Иван цвиркнул сквозь зубы длинную струю в направлении светящихся окон санатория, который он теперь сторожил, и глубоко затянулся сигаретой.
Вот были дни! Он тряхнул головой, отгоняя, как назойливых мух, воспоминания «тревожной», сексуально озабоченной молодости.
Но воспоминания эти кружились в мозгу, высвечивая картины, от которых Метелкину одновременно становилось грустно и стыдно за свою необузданность, но
…Немочка Кристина лежала на спине, раздвинув длинные, как школьный циркуль, загорелые ноги, стыдливо прикрывая глаза еще по-детски пухлыми ладошками.
Там, где должны быть трусики, белел треугольником солдатского письма, обойденный загаром из-за своей интимности, участок тела, пока не тронутый мужчиной, но уже готовый вобрать в себя клокочущую страсть.
Темная, тоже треугольная, как штемпель полевой почты, отметина в уголочке повергла рядового Метелкина в остолбенение своей невозможностью.
Так и стоял он, сжимая пилотку в кулаке, и маленькая, красной эмали звездочка входила в его ладонь своими острыми клинками. Но боли не ощущалось. Тело сделалось деревянным и непослушным, как бывает в глубоком сне.
Сравнение обнаженного участка тела лежащей перед солдатом молодой немки с треугольником солдатского письма пришло к Ивану сразу же, по ассоциации.
Воинские письма на Родину, в Союз, как говорили все, кто служил заграницей, принимали только в таких незапечатанных конвертах-косыночках: «Лети с приветом, вернись с ответом!»
А с письмами у солдата связана вся жизнь.
Полевая почта знает свое дело. Полевая почта работает не спеша. Письма идут медленно, мучительно долго, а ответы – и того дольше.
Весь истоскуешься, изъерзаешь на скамейке в курилке, ожидая почтаря, который и на этот раз не выкрикивает твоей фамилии, а ты только смолишь и смолишь моршанскую махру, настороженно вытягивая шею: авось почтарь хочет тебя разыграть и выманить за письмо какую-нибудь безделицу?
Но нет, хохлацкая морда Микола Цаба хлопает, как курица крыльями, по пустой дерматиновой сумке: «Аллес! В смысле – звездец!» – и уходит в штаб заниматься своими писульками или сочинять «Боевой листок».
Сердце ухает в провальную яму и барахтается там, как муха в навозной жиже. Служба становится невыносимой.
Старшина – самая мерзкая личность – заставит в который раз или подшивать подворотничок, или приводить в соответствие уставу боевую выкладку вещмешка, как только увидит бойца с опущенными руками и поникшей головой.
Измотает придирками, сволочь, пока твое огорчение по поводу отсутствия желанного привета с Родины не растворится в нудных тяготах повседневной службы.
Надо признаться, что письма от девушек в батарее, где служил Метелкин, получали трое-четверо, в том числе и он.
Значит, есть чем похвастаться и потрепаться среди сослуживцев, сочиняя разные небылицы о своих похождениях на гражданке.
Разговоры на эту тему – самые излюбленные в армейской среде. Кто служил, тот знает. Вся анатомия женского тела вдоль и поперек изучена не хуже личного оружия АКМ (автомат Калашникова модернизированный).
После
– А у татарок, говорят, она поперек расположена… Ей-богу!
Это задумчиво сообщает флегматичный Витька Мосол, длинный худощавый солдат, потомок поморских первопроходцев, призванный с архангельской глубинки, с рыбных тоней. Ему бы в Морфлоте служить, травить баланду на полубаке после ночной вахты, а он вот здесь, в самом сердце Европы, в городке Борна, под Лейпцигом, или, как говорят немцы, Ляйпцигом, механик-водитель ракетной установки, один боевой пуск которой способен отправить в небытие любой город в радиусе полтысячи километров…
Витя по штату – сержант, разжалованный в рядовые за самовольную отлучку из части в местный гаштет, где его тут же сдали патрулям немецкие фройндшафты.
А он ещё с ними по русской привычке вздумал сообразить на троих бутылочку «Корна» – добротной хлебной водки, которая хорошо развязывает язык и связывает ноги.
Мосол говорит о столь вожделенном и загадочном предмете безразличным тоном, в подначку старшему сержанту, своему командиру Усану Енгалычеву, который еще до службы успел жениться и теперь мужественно переносил разлуку с женой, озабоченный ее возможной неверностью.
Она, по всей видимости, не очень тяготилась положением солдатки: после ее писем Усан всегда мрачнел, скрипел зубами и курил, уставившись в одну точку перед собой.
В это время его лучше было не заводить – можно схлопотать по шее, или, как говорят, спровоцировать неуставные отношения.
– Что, не веришь, что ли? – свесилась к Метелкину стриженая ежиком белесая голова. – Спроси Усана. Они и губы выбривают по самой щелке. Правда, товарищ сержант? – это уже Енгалычеву.
Тот что-то бормочет на своем башкирском и коротко матерится по-русски.
Тема, затронутая Витей, настолько привлекательна, особенно после отбоя, перед сном, что казарма враз оживает, перехватывает разговор и смакует на все лады каждую деталь, каждую черточку этого женского запретно-сладостного участка тела.
Каждый старается показать себя знатоком, хотя наверняка никогда в жизни не видел того места, из которого вышел сам около двух десятков лет назад без обратной дороги и со стершейся памятью о той дате.
И теперь раздвинутые, как школьный циркуль, ноги и то, что между ними, вызвали в Иване шок, полный паралич.
Наверное, то же самое чувствует лягушонок перед открывшейся щелью змеиной утробы с манящим и вибрирующим языком, рассеченным надвое…
В голубых сумерках белая косыночка с черной отметиной настолько резко выделялась на фоне грубого солдатского одеяла, что резала глаза.
Безыскусная, еще подростковая поросль, не выбритая в строчку, как это делают более опытные, до мурашек пугала и притягивала одновременно.
Так пугает и притягивает к себе провал, обрез вертикальной стены, когда ты стоишь на крыше, тянешься к самому краешку и с замиранием сердца заглядываешь туда, в глубину, в пропасть, за обрез. Кажется, ты вот-вот сорвешься и полетишь вниз, а какая-то сила удерживает тебя, но ты не можешь отползти от провала, не можешь отвести глаз.