Паровоз из Гонконга
Шрифт:
— Во-первых, скумбрию не люблю, — сказал он, с прищуром глядя на маму Люду. — Здесь, кроме скумбрии, ничем не кормят. А во-вторых, у меня друзья в городе, вместе и питаемся, на кооперативной основе.
— Да, но здесь-то денег не берут! — не унималась Людмила. Коротыш сделал глубокую затяжку, помедлил.
— Что значит "не берут"? — с удовольствием сказал он. — Возьмут. Догонят и еще раз возьмут. Вы уже пообедали?
— Так они же сказали… — отворачиваясь от гневного взгляда жены, растерянно забормотал Иван Петрович, — они же мне объяснили, что входит в содержание…
Коротыш его остановил.
— При чем тут они? Ну при чем тут они? Их это не касается. Наши возьмут. Вычтут сорок процентов при
Наступила тишина. Чернявый больше никуда не спешил, он наслаждался замешательством Тюриных.
— Новенькие? — спросил он сочувственно. — Из какой группы? Ах, наши. Замена Сивцова. Ну, вот мадам Звягина лично и потребует справочку от мистера Дени, питаетесь вы здесь или нет. А кстати…
Это было именно то, чего боялся Андрей, так оно всегда и начиналось. "А кстати, — с едкой ухмылочкой, и пальцы, дрожа от нетерпения, вытаскивают притертую пробочку из флакона с серной кислотой, — а кстати, как вам удалось, из города Щербатова?" И — белая, слепящая вспышка в глазах, и зашипела, пошла кровавыми пузырями кожа… Ну нет, только не это, сколько можно?.. Только не это! Опередить, ударить первым, выбить из рук, обозлить, что угодно, только не это!..
— Ладно, пошли, — грубо и нарочито хрипло сказал Андрей. — Или туда или сюда. Есть охота.
Родители удивленно переглянулись: подобных выходок Андрей никогда себе не позволял — во всяком случае в присутствии посторонних. Чернявый склонил голову к плечу, задумчиво посмотрел на мальчика.
— Как тебя зовут? — спросил он. — Андрей? А меня — Бородин Борис Борисович. У меня сын тебе ровесник. И не нравится мне, — он бросил в бронзовую пепельницу окурок, сипевший от влаги, — не нравится мне, когда нагличают.
И, круто повернувшись, пошел по лестнице вверх.
Андрей стоял набычась и видел, как в зеркале, свое вспухшее слезливое криворотое лицо с размазанными губами, свои огненные уши. И все-таки он опередил этого человека, ушел от ожога и слепоты, не дал себя достать. Значит, есть средства и способы, есть простые приемы, надо только все время быть начеку.
— Беги, ду-ра-лей, — раздельно проговорила Людмила и толкнула мужа в бок, — бери скорее справку, что от питания отказываемся. Тюря ты луковая… А то — "пиво, пиво…".
…Ночью Андрей слышал, как родители перешептываются на соседней кровати (еще бы не слыхать, когда до них можно было дотянуться рукой).
— Ой, Ванюшка, — шептала мама Люда, — ты сам посчитай. У нас их двое, одеть-обуть надо, на вырост накупить, или ты думаешь, что тебя каждый год посылать будут? Нет, позволить себе ресторан мы не можем. Сорок процентов, шутка сказать, — половина зарплаты: Не волнуйся, я все устрою. Поезжай завтра в кампус спокойно, вернешься — будет тебе готовый обед. Главное — мясо купить, мясо. Валентина говорила, послезавтра будут давать, только рано нужно очередь занимать, часика в три-четыре. Будет мясо — будет жизнь, а с электроэнергией я пристроюсь. Это ж не стихия бездушная, предохранители людьми поставлены. Значит, люди их и снимут. Положись в этом деле на меня. Ты свое сделал, вывез нас за рубеж, теперь трудись спокойно и ни о чем больше не думай. А что ты смеешься? Мы ж за рубежом? За рубежом. Вон — полмира посмотрели. Думала ли Людмила Минаева, мечтала ли? Нет, Ванюшка, хоть и трудно, а я такая довольная, такая довольная… Ты о чем молчишь? О чем думаешь?
— Я все размышляю, — забубнил отец, он не умел разговаривать шепотом, все дудел, как в жестяную трубу, — я все размышляй куда эти сорок процентов пойдут? Местной стороне? А с какой стати в нашу казну? А по какой статье? Расходы господ Тюриных на питание? Да ведь не наша сторона нас согласна кормить? Это ж еще надо найти формулировку…
— Господи, о чем ты печалишься? Не беспокойся: деньги сдашь — статья найдется. Вот что у меня из головы не выходит — это Тамара которая вам с холодильником помогла. Двадцать лет не видела родины, бедная… и замужем за чужим мужиком… Разве с ним поговоришь вот так, как мы с тобой говорим? И наши от нее сторонятся, это ж так понятно… Зря вы ее карточку разорвали, хотя, может быть, и не зря. Машина, частная фирма, не такая уж она, выходит, и бедная. Интересно, чего ей все-таки от вас надо было? На крючок хотела взять? Под монастырь подвести? А зачем? Какая ей с этого выгода? Надо мне на нее посмотреть, я уж разберусь, я в людях кое-что понимаю. Слышишь, Ванюшка? Если встретишь ее в городе — не отбрыкивайся…
Отец молчал, мирно посапывая носом.
И так будет целый год, сказал себе Андрей, а то и больше, С ума сойти можно. А когда жизнь? Когда будет жизнь? Ведь не может быть, чтобы это и была сама жизнь. Нет, не может быть, не для этого я родился. Интересно, где спит сейчас Кареглазка. Высоко над цветами, среди звезд и летучих мышей. А хорошо сейчас на озере в Миловидове… камыши серые, вода зеленая, пасмурно, ветерок…
— Ох, как душно… — со стоном проговорила мама Люда. — Двери в коридор открыть, что ли? Никто нас не украдет, кому мы нужны?…
Мать зашлепала босыми ногами, брякнула бронзовой грушей, висящей на ключе, — и в комнатку повеяло живым воздухом. Настя, потная, измученная, заворочалась на скомканной простыне, благодарно вздохнула. Мама Люда подошла, наклонилась, заботливо прикрыла ее другой простыней, опустила полог, постояла, опять подняла, бормоча: "Вот и хорошо, вот и слава богу, вот и слава богу…" Это подделывание под детский лепет Андрея всегда сердило, он и сейчас хотел сделать матери выговор, но не успел: в голове у него затуманилось, и его круто повело в сон.
Ему снился искореженный, весь протоптанный ольховник, сквозь который гоняют скот, с бугристыми корнями, обломанными ветками, ободранной корой, из-под которой на ссадинах проступает красноватая древесина. Он шел по ольховнику, спотыкаясь на твердых буграх, конца краю не было этому больному редколесью… Отчего же так душно? Не должно быть так душно. Пот лился по лицу, мошкара липла к губам, лезла в глаза и в уши. Вдруг, раздвинув ветки, он увидел перед собою широкий Ченцовский луг. Возле ракит, темно и глухо клубившихся у самой воды, стояла туго распяленная красная палатка, внутри нее, кажется, горел фонарь. Рядом, потрескивая, плясал костерок, на нем что-то жарилось и жирно шкворчало. А позади костра стояли люди, четверо человек, мужчина, женщина, мальчик и девочка, несоразмерно высокие, худые и как-то странно перехваченные в бедрах, как будто изломанные полиомиелитом… Что-то толкнуло Андрея в грудь, и, пятясь назад, он отчетливо осознал, что это ленинградцы, те самые… Они глядели в его сторону неподвижно и строго, и длинные тела их струились вместе с дымом костра… Внезапно оттуда повеяло чем-то мучительно сладким, так, что Андрей застонал от голода — и проснулся.
Пахло мамиными блинами, и это была не галлюцинация, а самая что ни на есть реальность. В тесном, как шкаф, предбанничке горел свет, шипела сковорода, сквозь седую кисею полога видно было мамину спину, голую, с родинками, тесно перехваченную тесемками купальника.
Почувствовав, что на нее смотрят, мама Люда заглянула в комнату, приподняла полог и озабоченно улыбнулась:
— Проснулся, родненький? А я тебя уже будить хотела. Чтоб пешком через весь город не идти… в восемь часов автобус школьный проходит, надо тебе съездить, записаться на сентябрь. А может, и помочь учителям придется. Сегодня в последний раз автобус подают, я у Бориса Борисовича узнала. Сын его тоже едет, с ним и сядешь. Я бы и сама с тобой поехала, да вот Настя подвела, что-то с животиком у нее, не пошли ей холодные консервы.