Партия расстрелянных
Шрифт:
Лишь немногие, наиболее дальновидные и проницательные писатели отваживались на то, чтобы дать хотя бы самим себе отчёт в неблаговидности своего сервильного поведения. Приводя в дневнике свои слова, сказанные в беседе с секретарём Союза советских писателей Ставским: «Теперь надо держаться государственной линии… сталинской», М. Пришвин добавлял: «Дома подумал о том, что сказал, и так все представляют: „На одной линии ссылают и расстреливают, на другой, государственной или сталинской, всё благополучно[“]. И значит вместо „сталинской“ линии я мог бы просто сказать, что надо держаться той стороны, где всё благополучно. В таком состоянии, вероятно, Пётр от Христа отрёкся. Скорее всего так» [565].
По мере развёртывания большого террора в среде деятелей культуры поселялся всё более отчаянный страх. Об атмосфере, царившей
Эта же тема находит продолжение в рассказе В. Каверина о Ленинграде осени 1937 года, охваченном «каким-то воспаленным чувством неизбежности, ожидания. Одни боялись, делая вид, что они не боятся; другие — ссылаясь на то, что боятся решительно все; третьи — притворяясь, что они храбрее других; четвёртые — доказывая, что бояться полезно и даже необходимо. Я зашёл к старому другу, глубокому учёному, занимавшемуся историей русской жизни прошлого века. Он был озлобленно-спокоен.
— Смотри,— сказал он, подведя меня к окну, из которого открывался обыкновенный вид на стену соседнего дома.— Видишь?..
И я увидел — не двор, а воздух двора, рассеянную, незримо-мелкую пепельную пыль, неподвижно стоявшую в каменном узком колодце.
— Что это? Он усмехнулся.
— Память жгут,— сказал он.— Давно — и каждую ночь…
— Я схожу с ума,— сказал он,— когда думаю, что каждую ночь тысячи людей бросают в огонь свои дневники» [568].
В главе воспоминаний, рассказывающей о Москве 1937—1938 годов, Эренбург оговаривался: он может описать только то, что наблюдал лично,— быт и душевное состояние людей своего круга, главным образом писателей и художников. Характеризуя настроение этих людей, он замечал: «Мы думали (вероятно, потому, что нам хотелось так думать), что Сталин не знает о бессмысленной расправе с коммунистами, с советской интеллигенцией». В подтверждение писатель приводил эпизод, происходивший в обстановке, заведомо исключавшей всякую неискренность: «Ночью, гуляя с Чукой, я встретил в Лаврушинском переулке Пастернака; он размахивал руками среди сугробов: „Вот если бы кто-нибудь рассказал про всё Сталину!“» [569]
На последних страницах книги, вспоминая о своём обещании читателям раскрыть «причины наших заблуждений», Эренбург признавался, что не в состоянии этого сделать, ибо знает слишком мало для итогов и выводов, а из того, что ему известно, по-прежнему многого не понимает. Возвращаясь к характеристике своих настроений в годы великой чистки, он писал: «Я не любил Сталина, но долго верил в него, и я его боялся… Я не сразу разгадал роль „мудрейшего“… Как многие другие, я пытался обелить перед собой Сталина, приписывал массовые расправы внутрипартийной борьбе, садизму Ежова, дезинформации, нравам». Перечисляя своих близких друзей, погибших в конце 30-х годов (писатель называл их по имени-отчеству, чтобы не упоминать фамилии Бухарина), Эренбург подчёркивал: никто и никогда не мог бы убедить его в том, что они оказались предателями. «Да, я знал о многих преступлениях, но пресечь их было не в моих силах,— резюмировал он свои выводы.— Да о чём тут говорить: пресечь преступления не могли и люди, куда более влиятельные, куда более осведомлённые» [570]. В подтверждение этого писатель ссылался на постановление ЦК КПСС «О преодолении культа личности и его последствий», написанное соучастниками сталинских преступлений. В этом постановлении утверждалось, что «ленинское ядро Центрального Комитета» (так именовали себя Молотов и ему подобные) не выступило против Сталина и не отстранило его от власти потому, что это «было бы не понято народом» [571].
Характеризуя умонастроения своей среды, Эренбург писал: «Не только я, очень многие считали, что зло исходит от маленького человека, которого звали „сталинским наркомом“. Мы ведь видели, как арестовывают людей, никогда не примыкавших ни к какой оппозиции, верных приверженцев Сталина или честных беспартийных специалистов» [572]. Это вырвавшееся ненароком признание писателя весьма примечательно; оно говорит
Как свидетельствуют другие источники, описанные Эренбургом иллюзии были свойственны далеко не всем деятелям советской интеллигенции. В начале 1938 года академик Вернадский записывал в своём дневнике: «Сейчас как будто люди подумали и меньше верят, чем раньше… Накапливается недовольство и слышишь его проявления, несмотря на страх. Раньше этого не было» [573].
Ещё более определённо эти мысли Вернадский выразил в дневниковой записи о процессе «право-троцкистского блока»: «Безумцы. Уничтожают сами то большое, что начали создавать и что в своей основе не исчезнет. Но силу государства, в котором интересы масс — во всём их реальном значении (кроме свободы мысли и свободы религиозной),— стоят действительно в основе государства, сейчас сами подрывают.
Огромное впечатление тревоги — разных мотивов — но не чувства силы правящей группы — у всех. Глупые мотивировки в газетах (передовые статьи)… Кто поверит? И если часть толпы поверит, то это часть такая, которая поверит всему и на которую не обопрёшься… [Это] может иметь пагубное значение для всего будущего. Чувство непрочности и огорчения, что разрушение идёт не извне, а по произволу самой власти» [574].
Ещё более глубоко понимал смысл происходящих событий И. Бабель, о чём выразительно свидетельствуют доносы, хранящиеся в его следственном деле. В ноябре 1938 года «источник» сообщал о высказываниях Бабеля по поводу процесса «право-троцкистского блока»: «Чудовищный процесс. Он чудовищен страшной ограниченностью, принижением всех проблем. Бухарин пытался, очевидно, поставить процесс на теоретическую высоту, ему не дали. К Бухарину, Рыкову, Раковскому, Розенгольцу нарочито подобраны грязные преступники, охранники, шпионы вроде Шаранговича, о деятельности которого в Белоруссии мне рассказывали страшные вещи: исключал, провоцировал и т. д. (не будучи в силах разобраться в сталинских амальгамах, Бабель допускал, что ретивость «загибщиков» типа Шаранговича могла быть вызвана их службой на иностранные разведки.— В. Р.)… Они умрут, убеждённые в гибели представляемого ими течения, и вместе с тем в гибели коммунистической революции — ведь Троцкий убедил их в том, что победа Сталина означает гибель революции (и здесь Бабель принимал на веру сталинскую амальгаму, представляя Бухарина и Рыкова «учениками» Троцкого.— В. Р.)… Люди привыкают к арестам, как к погоде. Ужасает покорность партийцев и интеллигенции к мысли оказаться за решёткой. Всё это является характерной чертой государственного режима. На опыте реализации январского пленума ЦК мы видим, что получается другое, чем то, о чём говорится в резолюциях. Надо, чтобы несколько человек исторического масштаба были бы во главе страны. Впрочем, где их взять, никого уже нет. Нужны люди, имеющие прочный опыт в международной политике. Их нет. Был Раковский — человек большого диапазона…»
Эти мысли Бабель, как передавал «источник», развивал в феврале 1939 года. «Существующее руководство ВКП(б),— говорил он,— прекрасно понимает, только не выражает открыто, кто такие люди, как Раковский, Сокольников, Радек, Кольцов и т. д. Это люди, отмеченные печатью высокого таланта, и на много голов возвышаются над окружающей посредственностью нынешнего руководства, но раз дело встаёт о том, что эти люди имеют хоть малейшее соприкосновение к силам, то руководство становится беспощадно: „арестовать, расстрелять“» [575].
И стиль приведённых суждений, и смелость содержащихся в них обобщений свидетельствуют, что здесь переданы подлинные сокровенные мысли Бабеля, а «источником» был человек, пользовавшийся абсолютным доверием писателя.
Находясь в заключении, Бабель дал подробные письменные показания. Очищая эти записи, равно как и протоколы допросов от навязанных следователями эпитетов «клеветнический», «контрреволюционный» и т. п., можно понять причины проницательности писателя.
С начала 20-х годов Бабель, как и многие другие беспартийные писатели, испытал идейное влияние выдающегося литературного критика и активного участника левой оппозиции А. Воронского. Сперва их объединяла общность взглядов на литературные проблемы, но со временем Бабель стал разделять взгляды Воронского на вопросы политики и положение в стране. В 1924 или 1925 году Воронский организовал на своей квартире чтение Багрицким «Думы про Опанаса». На этой встрече присутствовал Троцкий, который расспрашивал писателей об их биографиях и творческих планах.