Парящий
Шрифт:
Но ты о небе ведь мечтаешь,
Душа ведь к родине зовет!
И как тебе хочу открыть я
Все тайны неба, облаков,
До звезд бессчетных свята рая,
И до обители богов!
С каким же смехом лучезарным,
Ты в землю райскую войдешь,
И ветром, ветром благодатным,
Меня, мой ангел, обовьешь!..
Что ж - стихи эти сами по себе не плохие для начинающего поэта казались Ване просто отвратительными; даже грязными и пошлыми, посягающими на святое божество. Да разве же хоть в какой, хоть в малой степени передавалось в них сказочное волшебство полета?! Разве же мог он простыми словами передать то, что чувствовал к Лене; и каким в мгновенья наивысшего блаженства, представлял он этот полет с нею...
Но прежде в нем было некое странное смирение - он видел Лену в институте, видел по несколько минут; иногда перебрасывался
Но в эти дни в нем перешел такой перелом, что он понял, что довольно писать стихи, которые кажутся такими блеклыми против истинных его чувств, что надо жить настоящей жизнью - в любви, вместе с нею, и вот однажды, поздно вечером, он вновь перечитывал эти ненавистные, кажущиеся такими блеклыми стихи, и когда прочитал строки:
– Молю вас, побудьте со мною,
Недолго словами даря,
С холодной, лучистой звездою,
Ах, может быть, все же, любя!
Побудьте пред долгой разлукой,
Так сердце мне чувства рвет!
Согрейте пред долгую мукою,
Ах, как же мне холод ваш жжет!..
И вспомнил, как сочинял их - поднял в звездное небо, в зимнюю пору, и там, конечно же, окоченел, ну а ветер измял, едва не разорвал их лист тогда то он почувствовал, что дальнейшее его промедление немыслимо, и тут же пришло решение: он должен увидеть Лену, и он даже уже знал, как это осуществить. Хотя у него не было друзей, все-таки, в институте были приятели, с которыми он кое-как, по необходимости, общался. Одного из этих приятелей звали Димой, и у него на днях должен был отмечаться день рождения. Этот Дима был общительным парнем, был хорошим другом Лены. И вот номер был уже набран, и Ваня узнал деловой, громовой Димин голос - тот был немало удивлен, узнав своего замкнутого, никогда прежде не звонившего ему приятеля, и еще больше он был удивлен, когда узнал цель звонка:
– ...Что, пригласить тебя в гости, на день рождения?..
– Да, да...
– растерянно, начиная понимать насколько наглым был его звонок, пробормотал Ваня; из-за застенчивости своей едва не бросился трубку, покраснел, но тут же вздрогнул, и неожиданным для самого себя, решительным голосом проговорил.
– Да, пожалуйста, пригласи меня на свой день рождения. Выслушай: я же не стал бы просить о таком, если бы это не было для меня очень важно. Понимаешь - там, на этом твоем дне рожденья, все должно решиться - я должен встретить одного человека и... Пожалуйста, пожалуйста, Дима, не отказывай.
– Ну, хорошо, а что за человек?.. Ты уверен, что он у меня на дне рождения будет?
– Уверен! Уверен!.. Ну, так можно?!
– выкрикнул Ваня, и, как только услышал утвердительный ответ, бросил трубку, так как опасался, что Дима вдруг переменил свое решение.
Однако, через полчаса, он уже позвонил сам, не выдержав терзавшего его подозрения, что, вдруг, Лены там, все-таки, не окажется. Дима заверил, что она будет, и добавил, что не одна, но на это "не одна" Ваня не обратил никакого внимания, а Дима сказал ему место и время встречи.
* * *
Оставшиеся до встречи три дня Ваня провел никуда не выходя, и не вылетая из дому. Он всеми силами пытался утешить мать и казаться бодрым, выздоровевшим, и теперь это ему удавалось. Он, действительно, выздоровел, и только очень был бледен, тосковал по чувствию свободного полета, выжидал мгновение, когда увидит Лену, когда возьмет ее за руку, и полетят они все выше и выше, и не будет им страшен ни ледяной ветер, ни бесконечная пустота неба...
Да - эти три дня тянулись совершенно невыносимо; но, когда наступил долгожданный рассвет, Ване показалось, что прошло лишь одно мгновенье. Он еще накануне сказал, что день рождения утром (хотя начинался он после обеда), а сделал он так потому что Дима жил в Москве, а Ваня в одном подмосковном городке, и их разделяло без малого пятьдесят километров. Конечно, в такой день Ваня не смог бы вынести муку езды в общественном транспорте, и намеривался преодолеть разделяющее их пространство по воздуху, в полете.
Конечно, Ваня намеривался преодолеть это расстояние по воздуху. Когда он, наскоро одетый, и наскоро же поевший, убедивший матушку,
– Ох, да вы посмотрите ведь только!.. Ох, жуть то... Ох, посмотрите...
Голос отлетел назад; вскоре остался позади и город. Ваня ведь старался поскорее оставить позади эти громадные бетонные клети - после дней, которые он выдержал в своем заточенье, даже и глядеть на них ему было тошно. Он старался подняться повыше, и последние крыши промелькнули метрах в двадцати под ним. Тогда распахнулись увенчанные лесами поля, которые с такой высоты представлялись выпуклыми, очень пышными караваями. Стягивая эти поля грохочущим асфальтным поясом вытягивалась дорога, а по ней, совсем маленькие, словно игрушечные, суетливо поспешали машины, автобусы... Ваня только представил, как же тесно все тем, неведомым, катящимся по этим дорогам, как ограничен их кругозор - и ему до слез стало их жалко. Но он понимал, что сейчас ничем не сможет им помочь, и поспешил направит свой полет прочь, в ту сторону, где виделось уже огромное маревое облако, переливающееся над просыпающейся Москвою... Пожалуй, никогда прежде не летал он так быстро, его словно корабль под широкими парусами, подгонял еще и попутный ветер, и он несколько раз с сияющей улыбкой перевернулся в воздухе, как переворачиваются некоторые, плавая над водой, но только значительно быстрее. Он вдыхал свежий ветер, он подставлял лицо благодатному и огромному, еще не слепящему светилу, которое для тех, кто ходил по земле только-только выглянуло из-за края деревьев, ну а для него, парящего, сияло уже во всю!.. Впрочем, я не стану описывать того, довольно долго продолжавшегося полета. Зачем, ежели словами, все равно, не передать его восторг - ведь любые построения слов, пусть даже и отточенные, подобно алмазу, будут лишь блеклой тенью, лишь словами, лишь образами, порожденными в ответ мозгом. Но что может дать мозг, какие образы породить, когда ты, уважаемый читатель, никогда, к сожалению, не летал. Быть может, прыжки с парашютом, то время свободного падения, пока этот парашют не раскроется могут дать некоторое, довольно блеклое представление о том, что испытывал Ваня. Хотя нет - совсем не то, прыжок-падение, власть притяжения, но для Вани не было притяжения, и он счастливо властвовал над воздухом.
Потом под ним поплыла Москва, и он вспоминал, как восторгались этим городом Пушкин, Лермонтов... да сколько прекрасных сынов и дочерей отечества дарили ей лучшие чувства, считали сердцем земли Русской "дочерью его" - Ваня не испытывал таких чувств - напротив, испытывал обратные. Эта, некогда святая, непорочная дочь представлялась ему грязной, измалеванной шлюхой, бесстыдно обнажившей свои порядком истрепанные "прелести"; чудно что-то ворчащей, грохочущей, стонущей, чадящей. Сердце было отравлено; текущий внизу людской муравейник пребывал, казалось, в растерянности, и не ведал он, многомиллионный, однообразный, куда и зачем так судорожно, в чаду движется; все протекало там бессознательно... Нет - не все, конечно, было там мрачно были там, все-таки, некоторые светлые искры, сияли, манили Ваню, как, например, Лена... Над городом он поднялся на ту предельную высоту, на которую и смел, обычно, подниматься - на три сотни метров. Там было холодно, дул ветер, и Ваню вновь стал сотрясать так уже измучивший за эти дни кашель, но, все-таки, движение в этом холоде было для него много приятнее, нежели движение по тем улицам - и он даже содрогнулся, представив, как было бы жутко, если бы он по ним шел... И, все-таки, через несколько минут, после того, как никем не замеченный, он опустился в парке, он стремительно шагал по одной из этих улиц, и это нисколько не смущался е-о, он даже и не понимал, что ступает теперь ногами так как все, что в нем было - это предчувствие скорой встречи с Леной. Он даже до такой необычайной смелости довел, до такого восторженного и презирающего весь мир состояния, что намеривался тут же, как только увидит ее, бросится на колени, признаться в любви да тут же и унести на небо.