Пасхальные рассказы русских писателей
Шрифт:
И вот именно потому прежде всего и называю я себя дурным христианином, что редко, слишком редко ставил в свечу на подсвечнике, и если и светила она когда-нибудь кому-нибудь, то очень слабым, отраженным светом. Этот грех, вместе со многими другими, десятки лет камнем лежит на моей душе.
И все-таки я не могу не считать себя человеком счастливым. Да, жизнь моя пришлась на годы самого дикого, самого злого, жестокого и разнузданного безбожия, всю жизнь меня окружали неверующие люди, атеисты, в юности было несколько лет, когда я и на себе испытал черный холод безверия, а между тем я считаю, что мне всю жизнь самым чудесным образом везло: я знал очень много людей духовно глубоких, верующих, ведущих или хотя бы ищущих Бога, а с некоторыми из этих людей даже был связан близкой дружбой.
«Чудесным образом» я сказал не случайно, не красного словца ради, а потому, что ни я не искал этих людей, ни они меня не искали, а просто так получалось, будто сам Господь Бог посылал нас друг другу навстречу.
Ну, как же иначе объяснишь и растолкуешь такое вот явление.
Весной 1926 года пришел за чем-то в ленинградский Дом книги, в детский отдел Госиздата (где готовилась тогда к печати «Республика Шкид»), стою где-то в полутемном коридоре, покуриваю, отдыхаю от редакционного шума, от лихорадочно-вдохновенного голоса Маршака, от ослепительных шуток Олейникова, Шварца, Андроникова, просто от многолюдья. Вдруг распахнулась дверь, и в коридоре появляется мой редактор Евгений Львович Шварц – молодой, стройный, красивый и такой возбужденный, распаренный, как будто он только что танцевал или в снежки играл. Через плечо у него перекинуты длинные типографские гранки, он направляется в корректорскую. Но прежде чем открыть дверь, он делает шаг в мою сторону, прямо и весело взглядывает на меня большими радостными глазами и спрашивает:
– Ты в Бога веришь?
Отвечаю без малейшего стеснения, не задумываясь:
– Да. Верю.
– Я – тоже, – говорит он. И с той же веселой, счастливой, совсем еще юношеской улыбкой сжав мою руку, слегка тряхнув ее, он бежит со своими бумажными лентами к дверям корректорской.
Что же – этот коротенький разговор получил какое-нибудь развитие, был продолжен? Нет, никогда он не был продолжен. Почему же? А думаю, прежде всего потому, что оба мы (особенно Шварц) пуще смерти боялись громких слов, велеречия, ханжества, оба мы хороший юмор почитали за четвертую христианскую добродетель, а можно ли с юмором говорить о Боге?! Весело – да, не только можно, но, пожалуй, и нужно, а с юмором – разве что кощунствовать впору.
И вот все долгие тридцать пять лет нашей дружбы мы довольствовались тем, что знали друг о друге самое значительное, что может узнать один человек о другом, понимали, что мы единомышленники, братья, дети одного Отца… А говорить об этом не говорили. Как никогда, кстати, не говорили мы и о нашей дружбе. Кажется, только один раз Шварц произнес это слово, и мне больно вспомнить, при каких обстоятельствах оно было сказано. По легкомыслию ли, по небрежности, по лености я не прочел за ночь рукопись его пьесы, которую он мне принес вечером, и, осерчав, покраснев, даже задрожав, он сказал мне:
– Так друзья не поступают!..
…Бывал ли он в церкви? Думаю, что только при случае – на венчанье, на панихидах, на крестинах. Молиться же в церковь на моей памяти не ходил. Но не только без усмешки, а с большим уважением рассказывал о людях богомольных, – например, о Владимире Ивановиче Смирнове, о нашем прославленном математике, академике, – о том, как тот каждую субботу ездит из Комарова в Никольский Морской собор ко всенощной. И с еще большим почтением (даже с некоторым трепетом) отзывался Евгений Львович (да и он ли один?) об архиепископе Крымском и Симферопольском Луке – об этом удивительном человеке, который в юные годы учился на медицинском факультете университета, работал врачом, хирургом, в трудные для церкви двадцатые годы, не оставляя врачебной деятельности, принял сан священника, овдовев, постригся в монахи, был хиротонисан во епископы, был арестован, без малого двадцать лет провел в заключении и в ссылке, а когда в годы войны его освободили, он сана не снял, до самой смерти возглавлял Крымскую епархию, продолжая одновременно научную, врачебную и преподавательскую работу. В 1946 году преосвященный Лука (в миру проф. В. Ф. Войно-Ясенецкий) получил Сталинскую премию первой степени за научные труды «Очерки гнойной хирургии» и «Поздние резекции при инфицированных огнестрельных ранениях суставов». Архиепископ Лука – это один из тех, кто не только не таил своих высоких убеждений и не ставил свечу под сосудом, но, претерпев все гонения, все испытания жестокого века, до последнего дня служил Богу и словом и делом… В доме Шварцев я познакомился с сыном преосвященного Луки – М. В. Войно-Ясенецким, известным патологоанатомом. Евгений Львович любил его до конца жизни.
Но был в жизни Шварца другой православный князь церкви – архиепископ Сан-Францисский Иоанн, еженедельные проповеди которого Евгений Львович слушал в передачах «Голоса Америки». Этого архиерея Шварц почему-то терпеть не мог.
– Даже голоса его не могу слышать, – говорил он с раздражением и довольно зло пародировал религиозно-нравственные декламации заокеанского владыки.
Частым гостем в доме Шварцев (особенно в комаровские времена) был тезка американо-русского архипастыря – о. Иоанн Чакой, или попросту Иван Иванович, как чаще называл его Шварц. Отец Иоанн служил последние годы в кафедральном Никольском соборе. Познакомились с ним Шварцы через его дочь, артистку акимовского Театра комедии Татьяну Ивановну Чакой. Сам я знал о. Иоанна еще в юности: несколько лет мы жили в одном доме. Много раз видел я его и на служении в храме, но встречаться у Шварцев нам почему-то не приходилось. Помню только некоторые рассказы о нем Евгения Львовича.
Вот гуляем зимним погожим днем по комаровским заснеженным улицам и Евгений Львович, посмеиваясь, рассказывает:
– Вчера опять были Иван Иванович с Таней. Заговорили о Толстом. Иван Иванович слова о нем спокойно сказать не может. И до чего же, ты знаешь, похоже то, что он говорит, на то, что говорят о Толстом марксисты! Ну, буквально те же слова – как будто из Ленина или из Плеханова выписал: «художник великий, не спорю, а как мыслитель – полное ничтожество, ни малейшей критики не выдерживает!»
…А вот вспомнился почему-то другой рассказ Евгения Львовича – еще об одном Иоанне, об Иване Петровиче Павлове, академике.
Каким-то образом Шварц и Олейников были знакомы с известным хирургом, профессором Грековым, бывали у него дома. Были они и на похоронах Грекова, а перед этим на гражданской панихиде в Обуховской больнице.
– Никогда не забуду это явление, – говорил Евгений Львович. – Идет обычное надгробное славословие… Звучат слова знакомые, скучные, казенные… От месткома, от парткома. И вдруг откуда-то возникает и становится в изглавии гроба невысокий, с сократовским лбом и вообще чем-то похожий на Сократа – Павлов. Подошел, постоял, кашлянул и громким профессорским голосом начал: «Великий Учитель человечества Иисус Христос однажды сказал…»
– А ты знаешь этот анекдот о Павлове? – перебивает самого себя Шварц.
– Какой? С красноармейцем?
– Да. Знаешь?
Да, этот анекдот я много раз слышал. Академик Павлов выходит из Знаменской церкви, крестится. Мимо идет красноармеец. Усмехнулся, покачал головой:
– Эх, серость!..
…Евгений Львович, как известно, меньше всего был отшельником. Всю жизнь – и в молодости, в зрелые годы, и до последних дней – он был окружен друзьями и приятелями. Но многим ли из этих людей было известно, что Шварц человек религиозный? С уверенностью могу назвать пять-шесть имен. На большее этой уверенности не хватит. Откуда же она могла возникнуть, эта уверенность, в мире, где даже с друзьями, даже с близкими по крови мы не всегда решались на полную откровенность!..
Уже много лет спустя после смерти Евгения Львовича как-то в Комарове спросил у меня друг его юности – М. О. Янковский:
– Женя ведь был верующий, правда?
…Над могилой Шварца на Богословском кладбище стоит высокий белый мраморный крест. Когда в моем присутствии у Екатерины Ивановны спрашивали: почему крест? – она излишне громко, а иногда даже излишне сердито отвечала:
– Потому что Женя был верующий!..
Когда я задумал писать эту книгу, я хотел прежде всего последовательно рассказать о всех тех духовно близких мне людях, которых мне суждено было повстречать – о тех, кто украсил, согрел, осветил, сделал веселее, осмысленнее, счастливее мою жизнь. Но потом подумал: а не вернее ли будет начать не с других, а с себя самого, чтобы понятнее стало, почему же эти встречи были для меня всегда такой большой радостью, праздником, озарением?