Пасхальные рассказы (сборник)
Шрифт:
Нет, Боря вернется. Вот звякнет звонок, откроют дверь.
– А, Боря! Где ты пропадал?
Как мы его расцелуем! Новостей сколько!
– Где пропадал, там нету. Пропадал и нашелся, как блудный сын.
Сколько радости будет!
А старенькая нянька плачет неутешно. Причитает:
– Борюшка, Борюшка, ненаглядненький мой! Я ему говорю: я, Борюшка, в богадельню пойду. А он мне: не хочу, говорит, нянечка, не пущу тебя в богадельню, я тебя, говорит, возьму к себе, старенькая, дай мне только вырасти, живи, говорит, у меня. Борюшка, да что же это!
Утром пошла
Идет в столовую, шагая мягкими туфлями.
– Наташенька, да что это, Борюшка дома? Смотрю, пальто на вешалке. Или болен?
– Нянечка! – восклицает Наташа.
И с испугом смотрит на мать.
Вспомнила старенькая няня. Плачет. Трясется седая голова в черной повязке. Причитает старая:
– Пошла, смотрю, пальто на вешалке. Борюшкино пальто, в гимназию ходил Борюшка, думаю, с чего дома? Не праздник. Борюшка – нет Борюшки моего!
Все громче вопли. Упала старая, бьется на полу.
– Боречка, Боречка, родненький! Господи, меня бы, старую, прибрал вместо него. На что мне жизнь! Брожу, ни себе ни людям радости.
Наташа бледные шепчет слова:
– Нянечка, милая, успокойся.
– Успокой меня ты, Господи! Господи, чуяло, чуяло мое сердце. Сны все снились нехорошие. Сбылись черные сны! Боречка, родной!
Бьется, плачет старая. Наташа просит мать:
– Мамочка, ради бога, вели убрать с вешалки Борино пальто.
Софья Александровна смотрит на нее пламенно-черными глазами и говорит угрюмо:
– Зачем? Пусть висит. Вдруг оно ему понадобится.
О, ненавистные воспоминания! Пока царит на небе злой Дракон, никуда не уйдешь от них.
Наташа мечется, не находит себе места. В лес пойдет – о Борисе думает, о том, что он повешен. К реке пойдет – о Борисе думает, о том, что его нет. Вернется домой – и стены старого дома о Борисе напоминают, о том, что он не вернется.
Бледною тенью ходит по аллеям сада мать, выбирая места, где гуще тень. Сидит на скамеечке бабушка, прямая, как молоденькая институтка, и дочитывает газеты. Все то же каждый день.
Но вот уже вечереет. Солнце низко и багрово. Оно смотрит людям прямо в глаза, словно, издыхая, о жалости молит. От речки веет прохладою и смехом белых русалок.
Развеваются весело подолы рубашек у мальчишек, бегающих шумною толпою, и пузырями надуваются их рукава. Где-то вдали пиликает хриплая гармоника, и песня льется развеселая. В поле громко скрипит коростель, и скрип его похож на зычный генеральский храп.
Старый дом опять расправляет и раскидывает далеко свои смятые грубым днем темные тени. Окна его загораются заревою алою радостью.
Томно пахнут в далеких аллеях левкои. Розы по заре еще розовее и благоуханнее. Вечная, розовая нагим мрамором дивного тела, снова улыбается Афродита, роняя одежды движением, пленительным, как прежде.
И опять все, как прежде, к милым, безумным надеждам устремлено. Изнеможенная в пылании дня, тоскою ясного дня измученная душа истощила всю свою волю к страданиям и падает из железных объятий тоски на
И опять, как по заре утром, ждут своего Бориса три женщины в старом доме, на краткое время счастливые в своем безумии.
Ждут и говорят о нем, пока из-за деревьев темного леса не поднимет своего вечно-опечаленного лика холодная луна. Мертвая луна над белым саваном тумана.
Тогда они опять, все трое, вспоминают о том, что Боря повешен, и сходятся к затянутому ряскою пруду плакать о нем.
Прежде всех выходит из дому Наташа. На ней белое платье и черный плащ. Ее черные волосы прикрыты легким черным платком. В ее слишком черных глазах затаились глубокие пламенники. Она стоит, обратив к луне бледное лицо. Ждет остальных Двух.
Елена Кирилловна и Софья Александровна приходят вместе.
Елена Кирилловна выходит из дому раньше, но Софья Александровна бежит за нею и уже у самого пруда ее догоняет. На них черные плащи, черные платки на головах и черные башмаки.
Наташа говорит:
– В ночь перед казнью он не спал. Луна, такая же ясная, как теперь, смотрела в узкое окно его камеры. На полу его камеры она печально чертила зеленый ромб, пересеченный вдоль и поперек узкими черными чертами. Борис ходил по камере, глядел то на луну, то на зеленый ромб, и думал. Я бы хотела знать, о чем он думал в эту ночь?
Так спокойно звучит ее вопрос. Как о чужом.
Софья Александровна порывисто ломает руки и говорит, и голос ее трепетен и напоен тоскою:
– Что можно думать в такие минуты! Вот луна светит, давно уже мертвая. Пять шагов от двери до окна, четыре шага поперек. Мысль прыгает лихорадочно с предмета на предмет. О том, что завтра утром казнь, стараешься не думать. Упрямо гонишь эту мысль. А она стоит, не отходит, давит душу тяжким, уродливым кошмаром. Тоска томит неодолимая. Но не надо, чтобы мои тюремщики и все эти чиновники, которые придут, заметили мою тоску. Буду спокоен. Такая тоска – завыл бы, к бледной луне поднимая бледное лицо!
Елена Кирилловна шепчет тихо:
– Страшно, Сонюшка.
В ее голосе слезы – простодушные, старухины, бабушкины слезы.
Софья Александровна, не слушая, продолжает:
– Зачем-то надо, чтобы я шел на казнь смело и решительно. Но не все ли равно? Казнят за оградою, в темной ночи. Умру ли я смело, буду ли малодушно рыдать, молить пощады, отбиваться от палача – не все ли равно? Никто не узнает, как я умер. Перед лицом моей смерти я один. Зачем же терпеть мне эту дикую тоску? Завою, зарыдаю, всю тюрьму переполошу моим отчаянным воплем, и город разбужу, свободный, но так же скованный, как и моя тюрьма, – чтобы не один я томился, чтобы и другие приобщились к моему предсмертному томлению, к последнему ужасу моему. Но нет, не надо. Моя судьба – умру один.