Пасхальные рассказы (сборник)
Шрифт:
Тот метнулся было к ней, хотел что-то сказать, но только растерянно развел руками и побежал вверх по лестнице, шагая через две ступеньки.
Нина Николаевна медленно, с тяжело бьющимся сердцем стала подниматься. Закрыв глаза, постояла минутку перед дверью.
– Вернулся! Вернулся! Он вернулся! Боже мой! Я, кажется, его люблю!
Она тихо открыла дверь и остановилась. За столом сидел пухлый желтый человек и с аппетитом ел ветчину.
– Простите, – сказал он спокойно. – Я тут не дождался вас и подзакусил.
Она растерянно
Он скользнул по ней глазами, вытер рот, закурил и спросил деловито:
– У вас чаю нет? Я бы выпил чашку.
– Сейчас, – сказала она дрожащим голосом и пошла за перегородку готовить чай.
«Как все это удивительно! – думала она. – Как в сказке! Вернулся в пасхальную ночь. И как он гордо владеет собою. Но что будет с Андреевым? Трагедия… Вернулся! Как сон… Съел мою ветчину… Как сон. Что же это, в конце концов, – любовь или что?»
Когда она снова подошла к столу, он задумчиво жевал кулич, намазывая на него пасху.
– Ну-с, как же вы живете? – спросил он довольно равнодушно. И, не дожидаясь ответа, продолжал: – Я много передумал за это время и решил вас простить. В конце концов, вы не виноваты в том, что ваши родители были глупы и передали вам это неудобное качество. Что поделаешь? Если бы вы еще были очень красивы и могли бы красотой покрыть свои духовные дефекты – было бы, конечно, легче. Вы не должны обижаться. Я говорю не для того, чтобы обидеть вас, а для того, чтобы вы уяснили себе ваше положение в мире. Вы, наверное, никогда не задумывались о своем положении в мире? Такое существо, как вы, чтобы оправдать свое существование, должно быть жертвенным. Должно служить существу высшего порядка, натуре избранной.
Он затянулся папироской, развалился в кресле и, засунув руки в карманы, продолжал:
– Я сейчас разрабатываю один план в грандиозно-европейском масштабе. Нужен сильный и быстрый разворот. Постарайтесь следить за моей мыслью. Н-да. Сильный и быстрый разворот. В грандиозно-европейском масштабе. Я, конечно, не думаю поселиться вместе с вами. Меня снова засосало бы мещанство. Но я вас простил и даю вам возможность быть полезной и мне, и моему делу. Короче говоря – есть у вас пятьдесят франков?
Она открыла окно, чтобы выветрить табачный дым. Прислушалась.
Ей казалось, что в воздухе еще гудит пасхальной звон. Нет, это был рожок автомобиля.
Прибрала на столе.
Щеки горели. Но на душе было спокойно и даже как-то уютно. Вероятно, школьник, которому долго грозили наказанием и в конце концов выпороли, так себя чувствует.
Смела со скатерти крошки, унесла грязную тарелку, подправила фасон пасхи – будто она просто маленькая, а не то, что кусок (здоровенный!) уже съеден. Пригладила волосы и постучала к Андрееву.
Он тотчас откликнулся и вошел надутый, обиженный, не знающий, как себя держать.
Она усадила его за стол и, сделав фатальное выражение
– Пятьдесят франков в день гарантированных.
Но она отвергла его. И если он застрелится, то:
– Верь мне – ни одна фибра моего лица не дрогнет.
И Андреев смотрел на фибры ее лица, с которых слезла пудра, и думал:
«Это фатальная женщина. Нужно от нее подальше».
Кишмиш
Великий пост. Москва.
Гудит далеким глухим гулом церковный колокол. Ровные удары сливаются в сплошной тяжкий сон.
Через дверь, открытую в мутную предутренней мглой комнату, видно, как под тихие, осторожные шорохи движется неясная фигура. Она то зыбко выделяется густым серым пятном, то снова расплывается и совсем сливается с мутной мглой. Шорохи стихают, скрипнула половица, и еще одна – подальше. Все стихло. Это няня ушла в церковь, к утрене.
Она говеет.
Вот тут делается страшно.
Девочка свертывается комочком в своей постели, чуть дышит. И все слушает и смотрит, слушает и смотрит.
Гул становится зловещим. Чувствуется беззащитность и одиночество. Если позвать – никто не придет. А что может случиться? Ночь кончается, наверное, петухи уже пропели зорю, и все привидения убрались восвояси.
А «свояси» у них – на кладбищах, в болотах, в одиноких могилах под крестом, на перекрестке глухих дорог у лесной опушки. Теперь никто из них человека тронуть не посмеет, теперь уже раннюю обедню служат и молятся за всех православных христиан. Так чего же тут страшного?
Но восьмилетняя душа доводам разума не верит. Душа сжалась, дрожит и тихонько хнычет. Восьмилетняя душа не верит, что это гудит колокол. Потом, днем, она будет верить, но сейчас, в тоске, в беззащитном одиночестве, она «не знает», что это просто благовест. Для нее этот гул – неизвестно что. Что-то зловещее. Если тоску и страх перевести на звук, то будет этот гул. Если тоску и страх перевести на цвет, то будет эта зыбкая серая мгла.
И впечатление этой предрассветной тоски останется у этого существа на долгие годы, на всю жизнь. Существо это будет просыпаться на рассвете от непонятной тоски и страха. Доктора станут прописывать ей успокаивающие средства, будут советовать вечерние прогулки, открывать на ночь окно, бросить курить, спать с грелкой на печени, спать в нетопленой комнате и многое, многое еще посоветуют ей. Но ничто не сотрет с души давно наложенную на нее печать предрассветного отчаяния.