Пашка из Медвежьего лога (Рисунки В. Мешкова)
Шрифт:
Гурьяныч, несмотря на свои годы, оказался хорошим ходоком. В нем достаточно и проворства и поспешности. Он легок в движениях, шаги его тверды, уверенны. Голову Гурьяныч держит слегка откинутой назад. С таким человеком хорошо ходить по лесной тропе, и если свернешь в сторону и отстанешь, сразу почувствуешь его опыт, его преимущество.
У широкой прогалины дорога теряется. Гурьяныч останавливается, привязывает повод к седлу и ласково смотрит в потускневшие глаза Кудряшки.
— Иди сама, тропу знаешь. — И тут же поясняет мне: — У лошадей память дай бог, как
Он подтыкает за пояс полы однорядки, расправляет окладистую бороду и шагает дальше.
— Надо поспешать, захватить утку на вечернем перелете. Ты, Пашка, не отставай.
Идем дремучим лесом. Под ногами еле заметный пунктир забытой, давно не хоженной тропки.
Кудряшка плетется следом.
Куда ни посмотришь — колонны великолепных лиственниц, подпирающих свод из сквозных крон. Они спокойно, как пророки, следят за нами с высоты. Только иногда мелькнет березка, или мрачной тенью встанет перед тобою ель. Тут все таинственно, непостижимо, а ты шагаешь все дальше и дальше в сумрак, не чувствуя ног, оглушенный черемуховым духом. И не можешь понять, отчего в лесу так легко, отчего и шаги, и шелест прошлогодней травы, и пугливый взлет птиц кажутся музыкой? Так бы и шел вечно…
Я родился и вырос в могучих кавказских лесах, у подножия ледниковых вершин. Там, еще в детстве, под сводом чинар, у костра пробудилась дерзкая мечта познать неведомое, проникнуть в недоступное. Там впервые я услышал чудесную музыку живой природы. Ее пели ночные грозы, снежные обвалы, гремящие реки, ветры, птицы, а осенью — олени… На всю жизнь врезалась она в память. С тех пор много раз я слышал эту музыку по сибирским лесам, и всегда вспоминались кавказские чинары и детство, беспечное, милое детство, не обманувшее меня своей мечтою. И сегодня в тайге та же музыка, только весенняя, первозданная, зовущая.
Неожиданно впереди в чаще зашуршало что-то, послышалось звонкое хлопанье крыльев — какая-то птица поднялась, вспугнутая нашими шагами.
Пашка мгновенно вскидывает ружье.
— Рябок… — шепчет Гурьяныч и пронизывает внука грозным взглядом. — Я те дам… С зимы заприметил парочку тут в березняке, не тронул; пусть, думаю, плодятся: нынче негусто стало этой птицы.
А сам достает из кармана однорядки тоненькую металлическую трубку — пикульку, манит меня пальцем:
— Я сейчас подзову рябка, а ты полюбуйся: забавная птица. — И он начинает пикать.
Позади дребезжащим дискантом заржала Кудряшка.
Рябчик отзывается далеко, потом ближе, ближе, но без полета, видимо, пешком идет в нашу сторону. Я глаз не свожу с чащи, откуда доносится мелодичный посвист, и в то же время мне очень хочется взглянуть на Пашку, посмотреть, какое у него выражение лица. Быстро оборачиваюсь: парнишка бледный сидит на корточках, весь устремленный вперед, навстречу приближающемуся звуку.
Гурьяныч свистит все тише, протяжнее, жалобнее. Рябчик более не выдерживает этого манящего призыва самки, громко взлетает, несется по просветам к нам и вдруг бесследно исчезает с глаз.
— Вот он, вот… — шепчет
Нет, не вижу, досадую на себя.
— Левее глядите… в развилках шевелится, — подсказывает Пашка. — Ишь ты, как насторожился…
Весь напрягаюсь. Осматриваю каждую веточку, излом, развилки — не вижу.
Гурьяныч, прикрыв рот с пикулькой сложенными ладонями, свистнул еще раз. Рябчик вспорхнул, сразу весь обозначился в воздухе, полетел на нас, но вдруг испуганно взвился, повернул в сторону, второпях задел ветку и, быстро-быстро работая крыльями, исчез в лесном сумраке.
— Ишь ты, баловник! — ласково бросает ему вслед Гурьяныч.
Пришла Кудряшка. Я поправил сбившийся набок вьюк, и мы тронулись дальше.
Впереди лес и лес — ни конца ни края. Тропка стала чаще исчезать. Гурьяныч ведет нас по приметам, известным ему одному. Местами под ногами мягкий ковер из влажного мха. Обходим одряхлевшие деревья, порушенные временем, пробираемся сквозь молодую хвойную поросль.
— Глянь, перышки рябка, — останавливается Гурьяныч. — Колонок порешил самочку, обжабиться бы ему, окаянному!.. Я-то зимою не тронул, думал расплодятся… — сокрушается старик.
— То-то, рябок давеча как свисту обрадовался, думал — она зовет, прибежал, — добавляет Пашка.
За мокрой болотистой лощиной пошел смешанный лес. Комелистые ели, великаны лиственницы, березы заполнили мир. Сквозь них, по просветам, бежал яркими полосами солнечный свет.
— Пашка! — кричит Гурьяныч, задерживаясь. — Глянь, на елке гайно, осенью его вроде не было, новое. Видать, белка тут зимовала. — И старик, не задерживаясь, перешагивает валежник и идет дальше.
Ветерок доносит до слуха шум лесного ручейка.
— А вот и грибок на сучке, славно подсушенный с осени, — обращается ко мне старик, и голос его резко падает. — Видать, не попользовалась белка своей заготовкой — убили. Это Юдины тут промышляли, жадюги, не оставили на приплод, все подчистую!.. А вот еще грибок, и вон, на березке, — значит, убили.
— Дедушка, скоро дойдем? — спрашивает уставшим голосом Пашка.
— Поторопимся, так скоро, — отвечает старик.
Парнишка идет без шапки, ружье ненужным грузом болтается на правом плече, патронташ сполз на бедро. Но в глазах мальчишеский задор, да в воображении, наверное, немыслимые подвиги.
Сквозь густые кроны резными лоскутами голубеет небо. Изредка в лесной тиши промелькнет вспугнутый нашим внезапным появлением бурундучок. Вскочив на пень или взобравшись на лесину, он испуганными глазенками провожает нас. Иногда вспорхнет стайка пролетных птиц, задержавшаяся покормиться, или где-то в стороне послышится внезапный треск. Мы своим присутствием нарушаем веками установленный ритм жизни леса.
— Кажись, сохатый кормился! — кричит сзади Пашка. — Неужто я прошел?.. — спохватывается Гурьяныч, возвращаясь к внуку. — Так и есть, не заметил сломки, — говорит он, показывая на тальник со свежесломанной и объеденной веткой. — Вот березку обглодал — на ходу, видать…