Пасмурный лист(сб.)
Шрифт:
– Капитан, вы меня ищете? – заговорил быстро врач, суя танкисту портсигар. – Курите, курите, я только что. Докурился до глупых мыслей, до головной боли! Каков подъемник перестрелки, а? С минуты на минуту самолеты появятся. Вы незнакомы? Лейтенант Карьин! Капитан Елисеев, сосед наш и выручатель!.. Вы ко мне, капитан?
Молоденький, только что умывшийся и весь прибранный, как оптический аппарат, капитан Елисеев несомненно всем нравился, и, несомненно, он знал это, и это нравилось ему. Взгляд его больших маслянистых и словно бы намокших глаз остановился на Марке, – И Марку понравился этот взгляд, на что капитан ответил
Но тут капитан вспомнил что-то.
– Карьин?.. Ох, боже ж ты мой, боже! Карьин? По верхней башне вижу – Карьин! Его Голова! Сын Ивана?..
– Сын, – отозвался Марк, и ему никогда еще не было так приятно выговорить это слово.
Сильные и горячие руки охватили его. Капитан отскочил и, размахивая руками так, точно желая расколыхать всю вселенную, воззвал:
– Карьин! Сын! У тебя на мне долгу понаросло много. Получишь в любое время и в любом количестве! Благодаря тебе, может, тысячи русских жизней спасено.
– Это не я. Это – отец. Я ни при чем, товарищ капитан.
– Не скажи! Плоть есть плоть. Верно, дорогой доктор? Ты угадал, Дмитрий Ильич, я искал тебя, не спорю. Но, найдя тебя вместе с Карьиным, имею желание встречи вдвойне. Ты вознаградишь встретившихся: водкой и закусками, ха-ха? Мои машины ремонтируют. Есть полтора часа. Насущная необходимость ехать к нему в медсанбат, а, Карьин? К врачу?
Марк сказал:
– К сожалению… извините… мне надо на батарею. Я бы рад… в другой раз…
В ту же минуту появился давно ожидаемый командир, и Марк ушел.
Капитан Елисеев поглядел ему вслед:
– Предмет не бьющийся, не курящийся, не пьющийся, а?
– Вроде, – отозвался врач. – Он произвел на меня тягостное впечатление.
– Ну? А на меня – наоборот. Он… Он стоит сверх чего-то! Он живет громко, вроде меня. А отдыхая, опирается на тучи! Так, доктор?
– Вы, капитан, действительно опираетесь на тучи, а он….
– Не обижай Карьина, доктор. И вот что: я опираюсь на тучу, но на какую? Не на грозовую ли, Дмитрий Ильич?
– Вы о Настасьюшке?
– О ней. Чего скрывать? Фашиста бью, воюю – и в любом случае, самом распропогибельном, о ней думаю. Куда, на какую полку класть такое отношение?
– На полку любви.
– Не нравится мне это слово: любовь. Фокусник мышей своих и тех не любит. Настало для меня время отгадать это слово. Страсть? Чувство?
– Аффект?
– Вот-вот, его еще недоставало. Аффект! Знаешь, какое слово, – Дмитрий Ильич? «Всклонюся я другу, недругу: убери от меня ты подалее, не клади ты мне это словушко». Так у нас поется. И – названо оно: страдание! И опирается оно точно о грозовую… эвона, легка на помине, корыстится!.
И он указал на север.
Оттуда, охватив уже четверть неба, (поднималась тяжелая и обвислая, как мокрый мешок, грозовая туча.
Отец его редко рассуждал о религии. Когда бабка, зажигая накануне праздника лампадку, жаловалась, что «к деревянному маслу не подступишься», отец говорила некоем собирательном крестьянине Иване Сидорове, который «дорогонько платит за поиски правды, понеже в чем правды нет, в том и добра мало». В детстве Марк часто слышал об этом. Иване Сидорове. Он казался похожим на седого водовоза, по утрам медленно возившего во двор их домика зеленую бочку воды. Водовоз отчаянно, бабьим голосом, ругался, и Марк представлял, что вот так Иван Сидоров ругается, ища правду, и похожа та правда на подпрыгивающую в колеях зеленую бочку.
С детства запомнилось крепко: отец доставал старинную книгу в кожаном переплете с мягко звякающими медными застежками. «Здесь не религия, сударыня, – говорил он матери, – а красота». И Марк знал, что в этом отец не кривит душой. Красота – древние слова, розовые птицы, печально-радостный узор, пение, золотое, гладкое, легкое. На всю жизнь запомнился звучный колокольный голос отца, читающего древние сказания.
И оттуда шло это: «И бысть ему скорбь велия».
Тем временем третья батарея поднималась на холм, опускалась, выкатилась на берег реки, вдоль которого набитые мшистые сваи, тявкнула оттуда, обогнула излучину; промчалась мимо какой-то церковушки с тремя главами, со следами пулеметных очередей, и опять выкатилась к реке. Река теперь была другая и по размеру и по цвету. Узкая, в лозняке, насмешливо голубая, веселая, будто нет и не будет ей дела до войны, и неважно ей, что килем вверх торчит тут у берега катер.
Да, грузен труд артиллериста, тяжелы пушки, глубоки грязи, грозен и беспощаден враг, которого жди за каждым кустиком. Светловолосый, как в песне, Ванюшка Воропаев, крановщик с Уралмаша, сказал очень метко:
– На войне, товарищ лейтенант, угодником стать легко, а вот праведником попробуй.
Это значит – угодить просто. А знать правду войны, ее музыку, ее ритм – куда труднее.
И, стоя по колена в грязи, когда мутная, как кисель, холодная вода текла за голенища сапог, а проклятое орудие никак не вкатывалось на пригорок, а тягач глох, Марк думал: «О, как прав Воропаев, как прав! И ему легко, ибо он все-таки уже праведник, а я? Он-то ведь угадал уже музыку войны. И не он один. Вот он присматривается к орудию и сейчас так повернет его, что оно само вкатится. А я?»
Праведники? Хорошее слово, все объясняющее! О войне, ее смысле они говорят редко. О враге говорят теми же словами, какими на Руси испокон веков обзывают палачей, катов. Пленных провожают недобрым взором: «Вожжи нужны, а то бы на осину». Все думы – возле орудия. И кажется, что помимо снаряда летит еще рядом с ним кусок их воли. На всякое затруднение, даже беду, уже готов выход. Прищурится, и глядишь, согласно приказу, в ноль-ноль столько-то, батарея на позиции и ведет огонь.
И, разумеется, далось это умение не сразу, но вот как далось, кто обучил и приладил, допытаться невозможно. Матвеев? Да, Матвеев, но до него был Петренко, а там – Самсонов, и десятки сержантов, старшин, рядовых – ловких, умных, ладных.
У Марка с батарейцами сразу установились правильные взаимоотношения. Они нравились Марку. А батарейцы рады были своему новому командиру. И, похоже, что у всех чувство одинаковое – большая лодка, много сильных гребцов, у руля знающий, а главное, смекалистый. И этот, смекалистый, сам над собой чувствует сметку подполковника… Эх, всю бы жизнь так прожить: в отваге, в сметке, в ладу!
Бойчее себя чувствовал также и оттого, что с каждым часом понимая их больше и больше. В редкие передышки, чаще всего после еды, он присаживался к ним, слушая их разговор. Сперва он казался беспорядочным и даже бессмысленным, но вскоре стал обнаруживаться высочайший смысл.