Пастернак – Цветаева – Рильке
Шрифт:
Колдовское по звукописи, темное, сплошь построенное на прихотливых ассоциациях, оно самим своим появлением свидетельствовало: Марина Цветаева вошла в мир пастернаковской лирики. Вошла легко и свободно, ничего не разрушая и не теряя собственного своеобразия. Разумеется, Пастернак это почувствовал:
«У меня было ощущение (и оно не прошло), что во многом, вплоть до самого звучанья, „Слова на сон“ до крайности близки, – и намеренно – миру „Сестры“. Не смейтесь надо мной и простите, если это не так» (ЦП, 18—19),
– тут же оговаривается он, словно боясь поверить в чудо
Получив долгожданный ответ и убедившись в правильности своих догадок, Цветаева распахивает перед ним свой мир.
«Мой дорогой Пастернак!
Мой любимый вид общения – потусторонний: сон: видеть во сне, – так, без долгих вступлений, начинает она письмо. И продолжает:
– А второе – переписка. Письмо, как некий вид потустороннего общения, менее совершенное, нежели сон, но законы те же.
Ни то, ни другое – не по заказу: снится и пишется не когда нам хочется, а когда хочется: письму – быть написанным, сну – быть увиденным» (ЦП, 23—24).
Так, легко и великодушно, Марина Ивановна оправдала задержку письма. Ниже, в связи с возможной встречей, она возвращается к теме общения:
«Я не люблю встреч в жизни: сшибаются лбом. Две стены. Так не проникнешь. Встреча должна быть аркой: тогда встреча – над. – Закинутые лбы!» (ЦП, 25).
Казалось бы, логика ясна. Испытавшая немало разочарований от слишком близкого общения с возлюбленными (среди которых, к слову, были и поэты), Цветаева приглашает Пастернака к духовному диалогу, в котором для ненавистного ей «быта» просто нет места. Но не так проста Марина Ивановна. Буквально в следующем абзаце письма эта логика разлетается вдребезги:
«Но сейчас расстаются на слишком долго, поэтому хочу – ясно и трезво: на сколько приехали, когда едете. Не скрою, что рада была бы посидеть с Вами где-нибудь в Богом забытом (вспомянутом) захудалом кафе, в дождь. – Локоть и лоб» (ЦП, 25).
Времена и впрямь были не самые благоприятные для откладывания встреч на будущее. Но даже по тому, что Цветаева тщательно прячется за реалии этого времени, чувствуется, как страстно жаждет она свидания, не «потустороннего», а самого что ни на есть земного.
В этом противоречии – стержень цветаевской энергетики: с отрочества устремленная к «тому» свету, верящая снам и фантазиям больше, чем самым точным фактам, она не в силах была ограничиться только его дарами. Цветаеву переполняет жажда жизни, признания, взаимопонимания… Она непременно хочет иметь в руках вещественное доказательство расположения Пастернака и просит его подарить ей на Рождество Библию, «немецкую, непременно готическим шрифтом», прибавляя: «Буду возить ее с собой всю жизнь» (ЦП, 27).
Ответ Бориса Леонидовича, снова запоздавший на пару месяцев, был явно «не про то». Большую его часть занимает восторженный анализ присланной ему Цветаевой поэмы «Царь Девица». А в конце – странная приписка:
«Это письмо лежит у меня более месяца. <…> Вероятно, в заключенье мне хотелось, как говорится, вывернуть перед Вами свою душу, а это, по счастью, никогда не удается. <…> Тяжело мне, ах как тяжело. И ведь большая часть моей жизни прошла так, и кажется, – нет, зачем же так, лучше прямо сказать: – и вижу, так пройдет вся остальная» (ЦП, 29).
Цветаева поймет эти строки как намек на сомнения в творческих силах, о которых Пастернак упоминал в предыдущем письме, и примется горячо убеждать его в обратном. Одно за другим она пишет два больших письма (второе посвящено впечатлениям от только что вышедшей и присланной ей книги «Темы и вариации»).
«Пастернак!
Вы первый поэт, которого я – за жизнь – вижу, – так начинается первое из них. – Вы первый поэт, в чей завтрашний день я верю, как в свой. Вы первый поэт, чьи стихи меньше его самого, хотя больше всех остальных“ (ЦП, 33). А дальше следует почти любовное признание: „Последний месяц этой осени я неустанно провела с Вами, не расставаясь, не с книгой. Я одно время часто ездила в Прагу, и вот, ожидание поезда на нашей крохотной сырой станции. Я приходила рано, в сумерки, до фонарей. Ходила взад и вперед по темной платформе – далеко! И было одно место – фонарный столб – без света, сюда я вызывала Вас. – «Пастернак!» И долгие беседы бок-о-бок – бродячие. В два места я бы хотела с Вами: в Веймар, к Goethe, и на Кавказ (единственное место в России, где я мыслю Goethe!)» (ЦП, 35).
Марина Ивановна предельно искренна, она дотошно фиксирует каждое изменение чувства. Вот ей кажется, что наваждение спало. («Рассказываю, потому что прошло». ) И тут же – обратное утверждение: «И всегда, всегда, всегда, Пастернак, на всех вокзалах моей жизни, у всех фонарных столбов моих судеб, вдоль всех асфальтов, под всеми „косыми ливнями“ – это будет: мой вызов, Ваш приход» (ЦП, 35). В черновике этих строк нет, зато после «все прошло» следует еще более красноречивое: «Нет, впрочем, лгу!» (ЦП, 31)…
Итак, Цветаева-поэт продолжает уверенно творить свой миф о Пастернаке, поскольку на собственном опыте изучила силу парадоксальной реальности фантазий. Более того, стремится убедить его в том, что все, сказанное ею, – правда. И действительно, она с поразительной точностью угадывает основополагающие черты творческой личности Бориса Леонидовича. Например, такую: «…Ваша страсть к словам – только доказательство, насколько они для Вас средство. Страсть эта – отчаяние сказать» (ЦП, 39). Откуда ей знать, что над проблемой точного выражения своего понимания мира он бился с ранней юности и будет биться до последнего дня?.. Еще одна догадка: