Пастернак в жизни
Шрифт:
Проходим в комнаты к телу Б.Л. Он лежит в черном костюме и белой манишке. Гроб полузасыпан цветами. Желто-бледное, очень исхудалое, красивое лицо. К стене рядом и к подножью гроба прислонены три больших венка. Ленты скомканы, но можно прочесть отдельные слова: «…другу… поэту…». Потом мне сказали, что это от В.В. Иванова, от К.И. Чуковского и третий – поменьше – от нашего родного Литфонда.
В соседней комнате громко звучит фортепьяно. Сменяя друг друга, непрерывно играют М.В. Юдина, Святослав Рихтер и Андрей Волконский. Медленно идем мимо гроба, не сводя глаз с прекрасного лица. Впервые не удивляюсь его
В распахнутые ворота непрерывно входят все новые и новые люди. Хорошо знакомые писательские лица, музыканты, художники. И молодежь, много молодежи. В саду уже порядочно и иностранных корреспондентов, фоторепортеров и кинооператоров. <…> Сколько здесь? Тысяча человек? Две? Три? Четыре? Трудно сказать. Но, пожалуй, несколько тысяч (и вряд ли меньше трех). Когда мы ехали, я боялся, что все это будет малолюднее, жалче. И кто мог ожидать, что это будет так. Ведь сегодня сюда никто не пришел из внешнего приличия, из формального долга присутствовать, как это часто бывает. Для каждого здесь находящегося этот день – огромное личное событие, и то, что это так, – еще одна победа поэта.
Мне показывают Ольгу Ивинскую. Она сидит на скамейке у дома и, опустив голову, слушает что-то говорящего ей К.Г. Паустовского. <…> Проходят часы, а мы все стоим в этом празднично цветущем саду, и в ворота все идут и идут новые группы людей с цветами в руках. Так прошло несколько часов, не помню точно сколько. Все это время мы говорили только об одном – о Б.Л. Пастернаке. Но вот доступ к гробу закрыт на двадцать минут для всех, кроме самых близких. Ивинская осталась в саду. Потом она взбирается на скамейку и смотрит в окно. Газетчики в восторге. Сразу защелкал десяток камер. Окна раскрываются, и из них в толпу стали передавать охапки цветов с гроба. Цветов множество, и это продолжается довольно долго. Цветы плывут над головами и возвращаются в руки тех, кто их принес. Когда процессия тронулась, почти все снова шли с цветами. Из дверей передают венки, крышку гроба, и вот уже выносят сам гроб. Что-то подступило к горлу…
<…> Кладбище от дачи Пастернака метрах в 600–700, если идти по дороге, и гораздо ближе – напрямик через картофельное поле. Мы идем через поле и приходим минут за двадцать до траурного шествия. Для гроба была заранее приготовлена машина, но молодежь не дала ставить гроб на машину и понесла его на руках.
Место для могилы Б.Л. выбрано красивейшее – лучше невозможно – открытое со всех сторон, на пригорке под тремя соснами, в видимости от дома, где поэт прожил последнюю половину своей жизни. Здесь толпа кажется еще большей, чем в саду. Вот и процессия с гробом. Перед тем как опустить его на землю рядом с могилой, его почему-то поднимают над толпой, и я в последний раз вижу исхудалое, прекрасное лицо Бориса Леонидовича. Я стою шагах в 8–10 от могилы. <…> Начинается траурное собрание. Первым говорит профессор Асмус. У него нелегкая задача, но он превосходно справляется с ней. Я плохо запомнил его речь, но в ней ничто не показалось бестактным, ненужным, лишним… Чтец Голубенцев читает «О, если б знал, что так бывает…». И другой, незнакомый мне, совсем юный и искренний голос читает до сих пор не напечатанного, но широко известного «Гамлета» [372] . Трудно сделать лучше выбор. В ответ на последние строки «Гамлета» в толпе пробегает шум. Атмосфера мгновенно накаляется, но тот же голос, который объявил об открытии траурного митинга (я не вижу этого человека за головами впереди стоящих), поспешно его закрывает. Еще больший шум и голоса протестов. И сразу, еще на общем шуме и возгласах, какой-то сладкий голосок что-то говорит о росе, в которую скоро превратится поэт, и тому подобную приторную мистическую чушь. Он еще не кончил, как хриплый и едва ли трезвый голос выкрикивает, что он должен от имени рабочих Переделкина (какие же в Переделкине рабочие?) заявить, что «они» не понимают, почему Пастернака не печатали и что «он любил рабочих»… Начинает попахивать политической провокацией, но вездесущий Арий Давыдович [373]
372
«Гамлета» читал М.К. Поливанов.
373
А.Д. Ратницкий – представитель Литфонда.
Это опускают в землю гроб.
Слышатся возгласы: «Прощай, самый великий!.. Прощайте, Борис Леонидович!..» «Прощайте…». И вдруг сразу наступает тишина, и вот уже стучат комья земли по крышке гроба Бориса Пастернака.
Я шел на дачу поэта впервые, но в расспросах нужды не было – все двигались в одном направлении. Ворота – настежь. Добротный, деревянный двухэтажный дом, еще какие-то строения. Примерно на половине довольно большого участка лес прорежен, но не вырублен. Не слишком ухоженный забор, живая ограда, нечто вроде лужайки ближе к краю. Все это заполнено людьми и слегка циркулирует, выплескивая часть втекающего потока наружу. <…>
Постепенно я разобрался, что циркуляцию, видимо, создает подобие очереди, несколько теряющей отчетливость у главного дома. Заняв с дочкой место, мы довольно быстро приблизились к крыльцу, но тут произошла заминка. Трое подтянутых широкоплечих парней в штатском, с лицами, которые неуловимо похожи своим отсутствием определенного выражения и этим обычно выделяются среди других, спокойно и напряженно работали, снимая каждого входящего в дом с двух позиций. <…> В комнате с гробом стоял рояль, за которым играл Рихтер. Последний раз я вглядывался в лицо умершего пятнадцати лет, когда хоронил школьного товарища. И осунувшееся, закаменелое лицо поэта потрясло меня несовместимостью с тем, каким помнилось. Но кто-то тихо попросил нас не задерживаться.
Я не знал никого из близких поэта и в таких ситуациях не люблю расспрашивать. Но, выйдя на воздух и придя в себя, невольно обратил внимание на красивого темноволосого юношу в белой рубахе и распахнутом черном костюме, который стремительно, как в забытьи, перемещался по участку, то и дело с кем-нибудь заговаривая и силясь изобразить деловитость. От соседа узнал, что это младший сын Бориса Леонидовича (в 1976 году он скоропостижно скончался от болезни сердца). Тот же человек сказал, что поджидают еще литфондовскую машину, которая должна отвезти тело на кладбище. Мне не захотелось провожать машину, и мы с дочкой отправились загодя, став у самой могилы. Выбранное место – лучше не придумать: на пригорке, у трех больших сосен, прямо против дома писателя, который хорошо виден примерно в полукилометре.
Прошло еще с полчаса, и стало заметно шевеление толпы у дома. У поворота на шоссе, где стоял открытый грузовик, произошла какая-то задержка. Когда все это, наконец, несколько приблизилось, я разглядел, что машина плетется сама по себе, а рядом, высоко поднятый на руках, плывет гроб. Значит, не допустили все-таки. Пройдя мостик через речушку, огибающую холм, процессия взяла круто вверх, оставив машину на шоссе. Задыхаясь, приближается распорядитель и возбужденно просит освободить место… Несут, уже на уровне плеча. Первым у гроба – младший сын с невидящими глазами, весь потный. Кладут на землю. Литфондовский распорядитель открывает траурное говорение и тут же передает слово другу семьи Асмусу – историку философии. Удивительно просто и лаконично он рассказал нам, что спор поэта с обществом не об идеалах революции (у него не было оных), а о нравственных критериях их претворения и достоинстве человека. Отнес его к числу первых поэтов России. О романе намеком, в связи с новым мироощущением. Всего – минут пять-десять.
Потом прочли «О, знал бы я…», которое мне было тяжело слушать из-за режущего несоответствия между обстановкой и чисто актерским исполнением. Пауза показала, что программа намеченных выступлений исчерпана. Но окружающим этого мало. К могиле выдвинулся пожилой мужчина в рабочей одежде и стал говорить от имени местных жителей. Эта не предусмотренная инициатива заметно обеспокоила литфондовского распорядителя, стоявшего у дальнего от меня конца могилы – ведь кругом полно иностранцев. Гладков находит, что мужчина был нетрезв и попахивало даже «политической провокацией». Мне, однако, показалось, что чувства говорившего вполне естественны. <…>