Пастернак в жизни
Шрифт:
Мне бы очень хотелось порадовать чем-нибудь тебя. Я думал: отказаться от поездки в Ташкент? Но это было бы глупо с моей стороны. Как мало было бы для тебя, мама, толку в том, что я стал бы, чтобы радовать тебя, «не делать» того или другого, и этим все бы ограничилось. Мне кажется, гораздо разумнее будет, если в моем сознании наряду со многими другими картинами виденного, которые можно всегда использовать, будет и Ферганская область, очень любопытная и живописная, как привыкли думать все мы, судя по видам, воспроизведениям и т. д.
Боря
…Тут случилось нечто совсем непонятное, вначале чуждое и просто неудобное, а к концу – роковое и требующее того, чтобы с ним считаться. Тут явились вы с вашим дивным словом: «клоака» [108] !
108
См. с. 125 наст. изд. Так родители Пастернака называли богемную компанию, собиравшуюся у сестер Синяковых на Тверском бульваре.
Как вы додумались до него. Кто надоумил вас на это и подал вам счастливую мысль? «Его очень легко доконать, – в прошлом он уже искалечен тем, что первая его любовь натолкнулась на позорнейший анекдот, на профанацию». Правда, теперь этого не случится, но чего вам стоит поставить дело так, что его знакомства гонят вас в гроб, огорчают, лишают сна и старят.
Он хочет вам показать ее? Разразитесь благородным негодованием. Дядя Осип под рукой [109] . Смутите его смешным уподоблением, смешным только потому, что с детства вы приучили его к мысли, что это смешно.
109
Речь идет о дяде Б. Пастернака О.И. Кауфмане. Его женитьба на медицинской сестре обсуждалась в семье как пример неудачного брака, мезальянса.
Как будто я не мог бы привести к отцу проститутку, если бы моя совесть и то, что называют умом (способность многое сосредоточивать в одном; способность, уже по одному тону рассчитанная на деятельный выход), подсказали мне это. Как будто не в этом истинный контакт. Или такой контакт невозможен? Или контакт – налицо – там, где он не рискован? Где он подсказан не жизнью моей, не живым моим отцом, а общепринятостью? Но такой контакт есть вовсе не контакт с сыном. Такой контакт существует и на людях, в обществе, за столом. Такой контакт имеется и в открытых письмах с видами. Для этого не стоит жить. Открытки с их контактом переживут нас.
Если бы ты только знал, какими терзаниями переплетены эти последние годы. Дело так просто: ломается нога, срастается, образуется мозоль. Вмешайся-ка в это; попробуй посоветовать ноге расти не так, а иначе – быстрей или медленней; скажи ей, что тебе не нравится это затвердевающее кольцо вокруг обломков, что оно тебе напоминает строение клоак.
Я вышел в жизнь с надломленной в этом отношении душой. Надо было предоставить мне и природе залечивать это былое повреждение.
Ты нашел меня хромающим. Пойми же, что я не могу делать выбора, а выбор делает моя зарастающая нога; инстинкт ведет ее к клоаке, прости, к тому, что вы так замечательно метко прозвали, инстинкт ведет эту поврежденную часть, и, когда она будет оздоровлена, я, может быть, на собственных ногах пойду дальше; но выбора нет, и если я сомневаюсь и ты видишь это и говоришь: «Это чувство?», «Да тебе она вовсе не нужна», – то ты только повторяешь то, что и мне самому известно, – что я нетверд на ногах и хромаю, и к моим сомнениям ты примешиваешь свои – безапелляционные, непогрешимые, категорические.
Ведь это закон природы.
Несомненно было только увлечение впервые. Разве можно требовать безошибочности в этих желаниях, если только они не стали привычкой? Дай мне тот аппарат, который бы указывал градусы привязанности и на шкале которого в виде делений стояли бы: влечение, привязанность, любовь, брак, и т. д., и т. д. – и я скажу тебе, измерив у себя температуру этих состояний, самообман ли это или не самообман. И почему всем людям дана свобода обманываться, а я должен быть тем мудрецом, который решит свою жизнь как математическую задачу? Я соглашаюсь с тобой не потому, что желанья мои совпадают с твоими, но только оттого, что ты видишь меня хромающим – и твоя правда, это действительно так. <…> Все это связано с тем, что я отказался от поездки в Ташкент [110] .
110
Это был отказ от встречи с Н.М. Синяковой, роман с которой этим решением Б.Л. Пастернака был фактически завершен.
Ничтожество пробыло в Перми три дня, потратив при современной дороговизне массу денег (не на покупки – на прожитье). Ты не можешь себе представить, папа, до какой степени верно и подходит то определение, которое я себе тут даю.
Видишь ли, ничтожеству страшно хочется перед тем, как к вам возвращаться, повидать Надежду Михайловну и с ней из Самары до Нижнего на пароходе поехать, – ему очень этого хочется, и больше того, оно, ничтожество, знает, что там, где начинается осуществление его желаний, ничтожество перестает существовать и на его место вступают радостно и свободно реализующиеся задатки, ничтожеством придушенные. Но вместо этого, по всей вероятности, ничтожество предпочтет несамостоятельный, удобный и привычный шаг: поскорее к старшим.
Что до заглавия – колеблюсь [111] . Колеблюсь оттого, что самостоятельной ценности в отдельном стихотворении не могу сейчас видеть. Старое понятие техничности в книжке тоже не соблюдено, и, если подчеркнуть заглавием этот момент, произойдет легко предвосхитимое недоразумение.
Вот предположительные заглавия:
Gradus ad Parnassum [112] .
111
За время пребывания на Урале Пастернак подготовил новую книгу стихов для издательства «Центрифуга». Здесь он предлагает С.П. Боброву возможные названия для сборника.
112
Ступень к Парнасу (лат.).
44 упражнения.
«Поверх барьеров», «Налеты», «Раскованный голос», «До четырех», «Осатаневшим» и т. д., и т. д. – «Раскованный голос» кажется мне le moins mauvais [113] . От тебя на ушко, конечно, что заглавия эти придуманы не столько мною, сколько вот этим пе<ром>. О, негодное, оно расщепилось в самую нужную минуту, и я вставил новое. Если эти названия тебе не по душе, сообщи мне, я тебе в следующем письме предложу на выбор лучшие, их еще нет у меня, а там, за письмом, в строку и вытанцуются.
113
Наименее плохим (фр.).
В «Оксане» Асеев уже сформировался. Это уже был готовый стихотворец, возмужавший. В своем роде, с упорной поступью, довольно суровой (по-хлебниковски), но необычайно певучей. С точки зрения, так сказать, внешней «Барьеры» уступали ему по всем статьям. Но зато поэзия их была исключительна. И там, где сквозь грубость, неловкость, обмолвки, где стих не поскользнулся, не оступился, – там поэзия сияла с такой разящей силой, что перекрывала все достижения символистов. <…>