Пастернак
Шрифт:
В апреле 1936 года в журнале «Знамя» Пастернак напечатал стихотворение «Все наклоненья и залоги...», вторая часть которого (изначально самостоятельный текст) могла читаться как прямое обращение к Мандельштаму, учитывая обилие поэтических отсылок к его стихам, что в поэзии Пастернака случается вообще довольно редко:
235
Поэт, не принимай на веру Примеров дантов и торкват.
Искусство дерзость глазомера,
Влеченье, сила и захват.
Тебя пилили на поленья В года, когда в огне невзгод В золе народонаселенья Оплавилось ядро: народ.
Он для тебя вода и воздух,
Он прежний лютик луговой,
Копной черемух белогроздых До облак взмывший головой.
Не
Растроганности грош цена.
Грозой пади в объятья веток,
Дождем обдай его до дна.
Не умиляйся, не подтянем.
Сгинь без вести, вернись без сил,
И по репьям и по плутаньям Поймем, кого ты посетил.
Твое творение не орден:
Награды назначает власть.
А ты тоски пеньковой гордень,
Паренья парусная снасть.
На публикацию этого стихотворения Мандельштам отозвался восторженно. Его воронежский знакомый этого времени, С. Б. Рудаков, не принимавший поэзию Пастернака, писал жене: «Как и ждал, у Мандельштама судороги от восторга ( Гениально! Как хорош! ) <...> Стихи у Пастернака глубочайшие, о языке особенно... Сколько мыслей...»90 Стихотворение Пастернака словно вернуло Мандельштаму творческие силы, после восьмимесячного перерыва он снова начал писать. «Из своих современников Мандельштам больше всех ценил Пастернака, которого постоянно вспоминал», свидетельствовала Н. Е. Штемпель91. Поздравляя Бориса Леонидовича с новым, 1937 годом, Мандельштам писал ему: «Когда вспоминаешь весь
236
великий объем вашей жизненной работы, весь ее несравненный жизненный охват для благодарности не найдешь слов»92.
В 1937 году Н. Я. Мандельштам привезла из Воронежа на чтение и отзыв Пастернака новые стихи Осипа Эмильевича. Пастернак вместе с ней подробно разобрал тексты, восхищаясь «чудом становления книги» стихов и слышавшимся в них голосом прозы, что для него было в то время особенно важно. Собственно, на этом следовало бы закончить разговор о духовном родстве, так парадоксально напоминающем противостояние двух поэтов. Осталось сказать еще несколько слов, для Мандельштама посмертных.
После его гибели между Пастернаком и Н. Я. Мандельштам сохранились теплые отношения. Как она вспоминала впоследствии, Пастернак был «единственный человек, который пришел ко мне, узнав о смерти О. М.»93. В начале 1946 года, когда рухнули надежды на послевоенное облегчение внутренней политической ситуации в СССР, Пастернак вспоминал о Мандельштаме в связи с переменой собственного мировоззрения: «...Теперь мне больше нельзя оставаться и тем, что я есть, и как недостает мне сейчас Осипа Эмильевича, он слишком хорошо понимал эти вещи, он, именно и сгоревший на этом огне!»94 Это было практически совпадение Пастернак, переросший свое стремление быть в поэзии «заодно с правопорядком», после 1946 года познал вкус отщепенства, правда, несколько в ином смысле, чем Мандельштам. Он сознательно выбрал творческий подвиг, который неминуемо требовал от писателя личной жертвы. Но позиция погибшего поэта, которую Пастернак упорно отвергал в начале 1930-х годов, теперь стала неожиданно близкой.
237
Через двадцать лет после смерти Мандельштама произошло и творческое сближение. Пастернак перестал считать его поэтом-эквилибристом (вспомним сравнение с Хлебниковым) и в автобиографическом очерке «Люди и положения» причислил Мандельштама к тем поэтам, которые умели писать без «побрякушек» и «выкрутасов» и которых, в силу приверженности новому стилю, он сам вовремя недооценил.
Русская эмиграция
Как известно, после трагических событий российской истории, последовавших за Февральской революцией 1917 года, русская литература разделилась на две неравноценные ветви. Одна продолжала питаться
Отношения Пастернака с русской эмиграцией были сложными и неоднозначными во многом вследствие сделанного им в 1923 году выбора: побывав в Берлине, он решил вернуться в советскую
238
Россию. Однако многообразны и сложны были связи Пастернака с каждым отдельным представителем обширной русской диаспоры. И если М. И. Цветаева признавалась с неподдельным восхищением: «Вы первый поэт, которого я за жизнь вижу»95, и крупнейший критик русского зарубежья Д. П. Свя- тополк-Мирский вторил ей: «...такого поэта, как Вы, у нас в России не было со времени золотого века»96, то В. Ф. Ходасевич был настроен крайне скептично: «Пастернак сильно раздутое явление, говорил он, по свидетельству М. И. Цветаевой, «направо и налево», Между прочим, М. И. сильно преувеличивает Пастернака. Как всё, впрочем »97. Собственно, имена Цветаевой и Ходасевича и образуют два полюса притяжения и отталкивания, между которыми в 1920 1930-х годах находилась репутация Пастернака-поэта в среде русской эмиграции. Цветаева страстный адепт, Ходасевич безжалостный критик.
Вполне очевидно, что любовь Цветаевой, как и недоброжелательство Ходасевича, были окрашены именно личным отношением к Пастернаку. Г. В. Адамович однажды справедливо заметил по этому поводу: «Исключительное внимание, окружающее имя Бориса Пастернака, обыкновенно удивляет людей, которые знают только то, что он пишет, и не знают его самого. <...> Мне вспоминается, что Сологуб долго хмурился и морщился на стихи Пастернака, а проведя в его обществе несколько часов и послушав его чтение, произнес потом слово волшебно »98. Не знавший Пастернака Адамович угадал, что сила воздействия его личности на разных людей часто бывала неотразима.
Знакомство с Пастернаком в Москве, с 1922 года продолжавшееся в письмах, без сомнения, оказало
239
свое магическое влияние на М. И. Цветаеву. Однако несмотря на личное, еще российское знакомство с Пастернаком, продолженное в Берлине (а возможно, и вследствие этого знакомства), Ходасевич не только остался к нему холоден, но проявлял плохо скрытую неприязнь. Раздумывая об отношениях Пастернака с этими двумя поэтами, попытаемся представить себе, хоть и фрагментарно, почему и за что могла любить или ненавидеть его русская эмиграция.
М. И. Цветаева
Приступая к рассказу о своих отношениях с Цветаевой, Пастернак записал в автобиографическом очерке: «Если бы я стал рассказывать случай за случаем и положение за положением историю объединявших меня с Цветаевой стремлений и интересов, я далеко вышел бы из поставленных себе границ. Я должен был бы посвятить этому целую книгу, так много пережито было тогда совместного, менявшегося, радостного и трагического, всегда неожиданного и всегда, от раза к разу, обоюдно расширявшего кругозор»99. Ощущая те же самые трудности, ограничимся самыми существенными событиями, извлеченными из этой длинной и сложной истории взаимоотношений.