Пастернак
Шрифт:
Немецкий город Марбург, расположенный в земле Гессен, в это время славился своей неокантианской философской школой, которую возглавлял ученый с мировым именем и мировой славой Герман Коген, несмотря на преклонный возраст всё еще читавший блистательные лекции в Марбургском университете. Ко времени этого разговора Самарин уже дважды побывал в Марбурге. Первый раз, в 1909 году, он прожил там две недели, попав в межсеместровый промежуток и не сумев прослушать желаемый курс лекций. Второй раз, в 1910 году,
44
Самарин отправился в Марбург на летний семестр, и город произвел на него сильное впечатление. Интерес к Марбургу и, возможно, страстное желание посетить сказочный город он заронил и в душу Пастернака. Вероятно, поэтому Борис не стал долго рассуждать, как истратить двести рублей, полученные в подарок от матери с советом съездить за границу, «выбирать маршрут не приходилось».
Родителям из Марбурга Борис пишет восторженные письма, свидетельствующие о его увлеченности не только личностью Германа Когена, но и самим городом, ставшим в сознании Пастернака воплощением средневековой Европы: «Если бы это был только город! А то это какая-то средневековая сказка. Если бы тут были только профессора! А то иногда среди лекции приоткрывается грозовое готическое окно, напряжение сотни садов заполняет почерневший зал, и оттуда с гор глядит вечная великая Укоризна. Если бы тут были только профессора! А то тут и Бог еще»54. Не сразу, но довольно быстро (времени-то всего один летний семестр!) Борису удалось завоевать интерес и расположение Когена, это не было просто человеческое расположение, а скорее внимание главы школы к начинающему талантливому последователю. Пастернак сделал доклады в когеновском семинаре, написал два
45
реферата, которые были оценены чрезвычайно высоко. Борис был рад, горд, вдохновлен: «...Я читал Канта, разбирая с Когеном прочтенные места. Он остался доволен мною; сегодня же он даже пригласил меня к себе на дом. Это пустяки. Но я рад его приему. Это живая маска всего того мира, который уже второй год колышется над моей уединенной работой, эти драгоценные черты дают мне столь- кое пережить!»55 В марбургской местной мифологии приглашение Когеном студента на дом означало несомненное признание его таланта, такой студент как бы становился домашним человеком этого корифея философии, что сулило и будущие, вполне определенные, перспективы. Именно по такой канве события разворачивались и в отношениях с Пастернаком Коген предложил ему остаться в Германии и продолжить научную деятельность в Берлине, куда сам он собирался переезжать из Марбурга, заканчивая свою преподавательскую деятельность. Сестре Жозефине Борис писал: «Коген говорил со мной, советовал остаться в Германии и посвятить себя философии, то есть это значит преподавать потом при немецком университете»56. Предложение Когена было для Пастернака не только чрезвычайно лестным, но и практически выгодным: в связи с национальными ограничениями лицам еврейского происхождения в России были закрыты возможности научной карьеры и преподавания в высших учебных заведениях. А теперь перед начинающим философом открывалась блестящая перспектива. Казалось бы, желаемое достигнуто, профессиональная стезя наконец нащупана, продвижение по ней стало реальностью, несомненна не только внутренняя склонность Пастернака к занятиям философией, но и большой талант. И что же?
46
Своему ближайшему другу А. Л. Штиху Пастернак в то же самое время признаётся: «Коген был очень доволен мной. Я читал второй раз реферат. И. Канта с разбором. Коген был прямо удивлен и просил меня к себе на дом. Я был страшно рад. Можешь себе представить, как я волновался перед всеми этими докторами со всех концов мира, заполнившими семинар; и перед дамами. Я знаю, что выдвинулся бы в философии, все то, что я иногда намечал в гостиной или в метель, hat sein gutes Reht*. Но в этом году, в Москве я сломлю себя в последний раз. Я имею многое рассказать тебе. Если бы я умел сейчас чувствовать, я бы сказал тебе, что целый ряд обстоятельств сложился чудовищно для меня. Боже, чего только я не делал в эти два года! Я имею много рассказать тебе. Я написал в день реферата почти бессознательно за 3 часа до очной ставки перед корифеем чистого рационализма, перед гением иных вдохновений 5 стихотворений. Одно задругам запоем»57.
И хотя Борис пытался оберечь до времени родителей от этого своего нового решения, но всё же слух о нем достиг Леонида Осиповича, который быстро догадался, в чем дело. Его негодование прорывается в письме сыну, хотя за сухостью интонации он пытается скрыть эмоции: «...Я узнал через Жоню, что тебя Коген встретил на улице и советовал о твоих намерениях в будущем посвятить себя философии
* Оправдывается {нем.).
47
да ли, как понятны чувства родителей, как очевидны обстоятельства, которые могли доводить их до отчаяния, заставлять видеть в переменчивости сына причины его возможных будущих жизненных неудач? По воспоминаниям людей, близких Леониду Осиповичу, он был чрезвычайно разочарован новой «метаморфозой» Бориса: «Боря прекрасный музыкант, мог бы хорошо рисовать... Почему-то пишет стихи! <...> Боря глупостями занимается!»59 жаловался он знакомым. Очевидно, именно вследствие тех радикальных поворотов, которые неоднократно за свою еще недолгую жизнь успел проделать Борис, Леонид Осипович очень долго не мог воспринять всерьез его окончательного выбора. Когда Борис мысленно представлял, как он скажет Когену о своем решении распрощаться с философией навсегда, ему рисовалась следующая картина: «Ну как подступишься к такому? Что я скажу ему? Verse? * протянет он. \ferse! Мало изучил он человеческую бездарность и ее уловки? Verse »60. Думается, что на месте Когена в этом разговоре Борис с легкостью мог представить и собственного отца.
В начале августа 1912 года родители, сестры** и брат Пастернака, навещавшие в Германии сына и некоторое время прожившие в Баварии, отправились на последние летние недели в Италию. Борис, окончательно распрощавшийся к этому времени с Когеном и философией, решил присоединиться к ним в Пизе. Но главным городом, который открыла для него Италия, стала Венеция. Встреча с Венецией совпала в его мироощущении с тем перелом
* Стихи {нем.).
** В семье, кроме двух братьев, были еще младшие сестры: Жозефина, 1900 года рождения, и Лидия 1902-го.
48
ным моментом, который он переживал. Не музыка, не живопись, даже не слово определяло структуру города, его внутреннюю подоплеку, его тайные и явные смыслы. Искусством, которое рвалось из каждой венецианской улицы, окликало проходящего из каждого здания, была архитектура, материалом его камень. «Итак, признавался впоследствии Пастернак, и меня коснулось это счастье. И мне посчастливилось узнать, что можно день за днем ходить на свиданья с куском застроенного пространства, как с живой личностью»61. Борис жадно впитывал новые ощущения смена языка, на котором может говорить искусство, живо напоминала недавно произошедшую в нем самом перемену. Для него тоже поэзия была тем новым языком, который еще предстояло освоить. Он был целиком погружен в себя: интенсивность событий внутреннего свойства вынуждала к самоанализу, замкнутости, углубленной рефлексии. Об этих днях вспоминает О. М. Фрейденберг, на правах племянницы приглашенная Л. О. Пастернаком провести с семьей итальянские каникулы: «У дяди меня встретили с восторгом. Только Боря держался отчужденно. Он, видимо, переживал большой духовный рост...»62 Пожалуй, именно в Италии в последний раз в творческой биографии Пастернака музыка так отчетливо и явно вторгалась в его заново формирующееся мировосприятие: музыкальные образы переходили в поэтические, визуальные впечатления, тесно связанные с музыкой, со временем обретали словесную форму, превращались в стихи:
Я был разбужен спозаранку
Бряцаньем мутного стекла.
Повисло-сонною стоянкой,
Безлюдье висло от весла.
49
Висел созвучьем Скорпиона Трезубец вымерших гитар,
Еще морского небосклона Чадящий не касался шар;
В краях, подвластных зодиакам,
Был громко одинок аккорд.
Трехжалым не встревожен знаком,
Вершил свои туманы порт.
Позднее в «Охранной грамоте» Пастернак так описал свое тогдашнее состояние и свою обостренно-болезненную реакцию на происходящее вокруг: «В стихах я дважды пробовал выразить ощущение, навсегда связавшееся у меня с Венецией. Ночью перед отъездом я проснулся в гостинице от гитарного арпеджио, оборвавшегося в момент пробуждения. Я поспешил к окну, под которым плескалась вода, и стал вглядываться в даль ночного неба так внимательно, точно там мог быть след мгновенно смолкшего звука. Судя по моему взгляду, посторонний сказал бы, что я спросонья исследую, не взошло ли над Венецией какое-нибудь новое созвездие, со смутно готовым представленьем о нем как о Со- звездьи Гитары»63. Можно сказать, что в Италии Пастернак пережил тот сложный переходный период, который условно можно назвать мостом, перекинувшимся от его страстного увлечения музыкой и философией к новому этапу его жизни, быстро ставшему ее основным содержанием, к поэзии.