Пастернак
Шрифт:
В ожидании выхода книги своих стихов Борис вновь вспомнил о разногласиях с отцом в вопросах искусства и предупреждал его возможное неудовольствие книгой: «Она может стать новым огорчением для папы, который наверное откроет в ней высокую наличность всевозможных кички-пич- ки . Заранее прошу этой темы не касаться. Я ведь ясен тебе, папа, по поведению моему и поступкам, по мыслям, по вкусам ит.д.; по письмам. А литературу мы оставим в стороне»73. Отказ говорить с отцом о литературе связан с опасением увеличить взаимонепонимание, вместо этого Борис пытается опереться на понятные и взаимоприемлемые основы обихода, нравственности, вкусовых предпочтений. Свои же приоритеты, к описываемому времени уже не только инстинктивно нащупанные, но осознанные и глубоко продуманные, Пастернак сдавать не собирался. По поводу «апелляций» отца
56
к мнению друзей, не принимающих многого в поэзии Бориса, он писал: «На меня обыкновенно наводят ужасную тоску и печаль те суждения, из которых с необходимостью следует,
Принципиально ситуация изменилась только через десятилетие. Конечно, для Леонида Осиповича был уже очевиден статус Бориса, когда в августе 1922 года он победителем приехал в Берлин. Победителем потому что в мае того же года вышла в свет его главная поэтическая книга «Сестра моя жизнь», уже получившая высочайшую оценку критики, как в советской России, так и в русском зарубежье*. Интерес русской эмиграции к новым стихам Пастернака был неподдельным, искреннее внимание к нему проявляли вчерашние мэтры, место на авансцене современной русской поэзии было
* В «Красной нови» ( 3 за 1922 год) была опубликована рецензия Н. Н. Асеева «Письма о поэзии», в берлинском журнале «Эпопея» (1922. 3) вышла статья М. И. Цветаевой «Световой ливень».
57
уже прочно им занято. Однако последнее слово в этом вопросе было сказано человеком, чье мнение, как и мнение Л. Н. Толстого, было для Л. О. Пастернака глубоко небезразлично, Р. М. Рильке, близкое знакомство с которым соединяло семью художника в самом начале века. Теперь, в 1926 году, он прислал Леониду Осиповичу, уже пять лет проживавшему с семьей в Германии, письмо, в котором звучала и следующая тема: «...С разных сторон меня коснулась ранняя слава Вашего сына Бориса. Последнее, что я пробовал читать, находясь в Париже, были его очень хорошие стихи (в маленькой антологии, изданной Ильей Оренбургом, к сожалению, я потом подарил ее русской танцовщице Миле Сируль; говорю к сожалению , потому что впоследствии мне не раз хотелось перечитать их)»75. Леонид Осипович откликнулся на этот отзыв с нескрываемой отцовской гордостью за успехи сына, теперь уже окончательно и бесповоротно удостоверенные. Он тут же написал Борису о том, как восстановил потерянную было связь с Рильке: «...я получил огромное содержательное и радостное его ответное письмо, радостное потому, что он о тебе, Боря, с восторгом пишет»76. Собственно это событие означало конец поколенческого спора, Леонид Осипович совершенно примирился, непреложно поверил в то, что избранный сыном путь был единственным, что «странные особенности» его языка и стиля это и есть особая отличительная черта его дарования, которое он трудно и долго угадывал и в котором в конце концов утвердился, обретя сильный и оригинальный поэтический голос. Признание, с таким трудом полученное от отца, было, пожалуй, одним из самых важных для Бориса этапов его творческой биографии.
58
* * *
Осенью 1917 года Б. Пастернак переехал на другую съемную квартиру в Сивцев Вражек, где прожил почти полтора года самое страшное время разрухи, голода и террора. 27 октября 1917 года в Москве было установлено военное положение, началась орудийная стрельба, на улицах рыли окопы и возводили баррикады. Окоп был вырыт и неподалеку от дома 12, где жил Борис. Эти события отразились и в «Докторе Живаго»: «...Это был разгар уличных боев. Пальба, также и орудийная, ни на минуту не прекращалась. <...> Солдаты германской войны и рабочие подростки, сидевшие в окопе, вырытом в переулке, уже знали население окрестных домов и по-соседски перешучивались с их жителями, выглядывавшими из ворот или выходившими на улицу». Во время уличных боев особенно досталось дому на Волхонке, где жила семья Пастернака. Его обстреливали с разных позиций войска Военно-революционного комитета и отряды юнкеров. Добраться до родителей, а потом вернуться в свою квартиру представляло очевидную опасность для жизни. А вернуться поскорее очень хотелось, потому что в это время Борис интенсивно писал. В квартире на Сивцевом было написано одно из лучших прозаических произведений Пастернака ранней поры повесть «Детство Люверс»; он работал над «Масличными интермедиями» Ганса Сакса, переводы которых готовил для Театрального отдела Комиссариата просвещения, и над комедией Бена Джонсона «Алхимик». Не стоит представлять себе жизнь Пастернака в этот период как исключительно кабинетную, оторванную от страшной и тяжелой реальности. Ему приходилось не
59
только выживать, но и активно обеспечивать это выживание. Весной 1918 года он стал сотрудничать в газете «Знамя труда» и издававшемся при ней
С наступлением зимы и холодов Б. Пастернак заболел страшным гриппом «испанкой», которая в тот год унесла множество жизней. Сын поэта свидетельствует: «Ослабленный недоеданием и перегрузками, больной находился в критическом состоянии. Дров не хватало, комнату, где он лежал, нельзя было натопить как следует. В начале декабря, когда стало ясно, что опасность миновала, ему позволили подыматься. За ним ухаживала мать, переехавшая на время к сыну»77.
На Сивцевом во время болезни сына Л. О. Пастернак сделал набросок: Борис лежит на кровати с книжкой в руках. Этому периоду своей жизни Б. Пастернак посвятил поэтический цикл «Болезнь», который вошел как составная часть в поэтическую книгу «Темы и варьяции»:
Больной следит. Шесть дней подряд
Смерчи беснуются без устали.
По кровле катятся, бодрят,
Бушуют, падают в бесчувствии.
Средь вьюг проходит Рождество.
Он видит сон: пришли и подняли.
Он вскакивает: «Не его ль?»
(Был зов. Был звон. Не новогодний ли?)
60
Вдали, в Кремле гудит Иван,
Плывет, ныряет, зарывается.
Он спит. Пурга, как океан В величьи, тихой называется.
Этот страшный и плодотворный период закончился переездом в родительскую квартиру. Переезд был связан с необходимостью поддерживать семью в тяжелейших условиях пореволюционного времени, которое грозило не только голодом, но и выселением, и вполне реальным физическим уничтожением. В 1919 году вышел закон «Об уплотнении». В «Охранной грамоте» время и связанные с ним изменения в ежедневном устройстве жизни описаны следующим образом: «Когда пространство, прежде бывшее родиной материи, заболело гангреной тыловых фикций и пошло линючими дырами отвлеченного несуществованья. Когда нас развезло жидкою тундрой и душу обложил затяжной, дребезжащий, государственный дождик. Когда вода стала есть кость, и времени не стало чем мерить. Когда после уже вкушенной самостоятельности пришлось от нее отказаться и по властному внушенью вещей впасть в новое детство, задолго до старости. Когда я впал в него, по просьбе своих поселяясь первым вольным уплотнителем у них в доме...»78 Борис был вынужден отказаться от не так давно и с немалым трудом отвоеванной самостоятельности. Одновременно с семейством соседей Устиновых, которые почти в то же самое время переселились в квартиру Пастернаков с первого этажа, он вернулся в отцовскую квартиру «первым вольным уплотнителем». Но совместная жизнь с семьей была уже на исходе.
Благодаря хлопотам А. В. Луначарского, лично знакомого с Л. О. Пастернаком, было получено
61
разрешение на поездку в Германию обоих родителей для лечения. Инициативу отъезда взяла на себя старшая дочь Жозефина, которая уехала через Ригу в Берлин и подала документы на философский факультет Берлинского университета. «Я помню только желтую жару этого июльского дня, писала она много позже, желтую вокзальную площадь, воскресное оживление, песчаное покрытие платформы, уносящее меня в город, который я так бессердечно покидала, мою семью, ободряюще улыбавшегося Борю, Маму, сдерживающую слезы. Свисток, поезд начал двигаться. Из окна я видела мою любимую Маму, она была всем для меня, я видела, как она, потеряв самообладание, опирается на руки мужа и детей, рыдая, давая, наконец, выход своему горю»79. Обратим внимание на интонацию, с которой по прошествии многих лет Жозефина говорит о матери, записывая ее имя с прописной буквы. Не стоит думать, что это проявление сентиментальности пожилого человека или что связь с дочерью у Розалии Исидоровны была особенно близкой. Такое преклонение перед матерью проявлялось у всех ее детей без различия пола и возраста. И если с отцом Бориса связывали и разъединяли сложные отношения, основанные, с одной стороны, на восхищении и подчинении авторитету, а с другой на стремлении вырваться из-под строгих ограничений традиции и найти собственный путь, то с матерью всё было совершенно иначе. Конечно, она тоже была для сына образцом для подражания, однако строгих рамок не ставила, но всей своей жизнью давала пример самоотреченной любви к близким, преданности искусству и умения органично сочетать то и другое вместе. Кажется, об этом писал Борис сестре: «Мама была великолепной пианисткой, именно
62
воспоминание о ней, о ее игре, о ее обращении с музыкой, о месте, которое она ей так просто отводила в обиходе, дало мне в руки то большое мерило, которого не выдерживали потом все последующие мои наблюдения»80.
Вслед за Жозефиной в Германию осенью 1921 года отправились Р. И. и Л. О. Пастернак вместе с младшей дочерью Лидией. Освобожденная жилплощадь в квартире была предложена знакомому семейству Фришманов, беженцев из западных губерний. Они впятером заняли комнаты сестер, родителей и большую столовую. Борис переселился в мастерскую, Александр в гостиную. Эта диспозиция считалась временной, но обернулась многолетним испытанием для всех членов семьи.