Пасторша
Шрифт:
«Среди финнов в последние годы возникло религиозное движение, вызванное осознанием того, что они жили не по-христиански. Однако сие движение не ограничивалось обращением отдельных людей в истинную веру и их исправлением путем спокойного и благоразумного погружения в моральные и религиозные размышления в одиночку или вместе с другими. Довольно скоро сие движение вызвало у некоторых из таким образом пробужденных надменность и спесь, и их ревностные стремления внушили им мысль о том, что они призваны способствовать пробуждению и обращению ближних своих, и они осуществляли сие призвание самым неистовым образом — проявляя излишнее усердие и угрожая, а порой еще хуже — убивая и поджигая. Упорствующие и те,
Во время бунта были убиты лавочник и ленсман. После суда двум саамам отрубили голову, многих присудили к уплате штрафа и отправили на юг страны в тюрьмы, смирительные дома и на исправительные работы. Присланные в конверте материалы содержали переписку между пастором и епископом до той ноябрьской ночи, когда случился бунт, и после нее, а также записи, сделанные во время судебного разбирательства, допросов и всего судебного процесса.
Все это означало, что выслушали только одну сторону. Но была и иная версия, версия другой стороны, которая не была ни записана, ни подтверждена документами. Эта версия читалась между строк в переписке пастора и епископа, и у меня был единственный способ как-то до нее докопаться — попытаться прочесть то, чего там не было, понять нечто ускользнувшее из их строк. Я старалась читать эти документы как многослойное повествование: читала написанное пастором и сквозь строки угадывала то, что он не стал писать, выпустил. Я обращала внимание на то, как он писал, какие слова выбирал, какой смысл в них вкладывал и какое впечатление создавалось в результате. Я читала оба рассказа — написанный и другой, скрытый и в сказанном и в недосказанном.
Да, но что я имела в виду, говоря, что камнем преткновения стал язык, если высказалась лишь одна сторона — сторона, облеченная властью?
Библия была переведена на саамский язык, и саамы приобщились к всеобщему языку, где есть такие слова, как «грех» и «вина», «обращение», «прошение». «Средь арестованных есть такие, кто благодарил меня, ибо я дал им Новый Завет на их родном языке и возможность судить».
Саамы освоили те же слова, что и норвежцы, слова, обозначавшие вещи, нечеткие и неясные, все то в жизни, что так трудно поддается определению. Теперь саамы могли воззвать к справедливости и потребовать равноправия, ибо разве не написано в Библии, что они такие же люди? Если власть сама пришла к ним и дала им этот язык и эту веру, неужели она не захочет их выслушать?
Библия придавала вес их требованиям. А они решили использовать данный им в Библии язык и добиться того, чтобы все написанное в Библии и касающееся всех смогло осуществиться.
Но так не вышло.
Мне казалось, что я легко могу поставить себя на место пастора, норвежца, пришельца с юга, но также и саамов, особенно их. Мне ли не понять их бессилия и отчаяния, особенно глубоких, поскольку надежда и ожидание были так сильны.
Я явственно ощущала, как Книга изменила всю их жизнь, расширила их кругозор и дала им надежду. Надежду быть услышанными. Надежду быть понятыми. Есть ли что-то сильнее этого?
Изучать этот конфликт было все равно что касаться сгустка спрессованных идей. Пытаясь понять, что означал для них язык тогда, я размышляла над тем, что означает для нас язык сегодня. Для меня лично. В какой степени он способен нести, передавать, вмещать смысл. Что означают слова и что мы с ними делаем, когда разговариваем. Почему мы не понимаем друг друга?
В своей работе я поставила задачу более узко — изучить, как стороны использовали язык Библии: аргументы норвежцев
Итак, мы — тела в пространстве, тела, познающие и познавшие. Однако мы не представляем себе всю картину, мы видим так мало, мы действуем, говорим, делаем и существуем в плену тех значений, которых мы не замечаем и не понимаем.
Я вспомнила зеленые глаза Кристианы, когда мы поздним зимним днем ехали на машине домой из монастыря, как она разговаривала, какой была веселой, легкой и как у меня тоже стало легко на душе, потому что до этого я, как в глубоком снегу, брела и утопала в моих собственных мыслях. Я сама поставила перед собой эту задачу и должна была разобраться. Я словно стояла в снегу посреди равнины и вглядывалась в то, что случилось давным-давно и что я могла увидеть, истолковать, но не понять до конца.
Я знала Кристиану всего сорок дней.
Стопка бумаг в пластиковых папках, на которой скопилась пыль, желтый листочек с поручениями — кому что надо сделать в те три дня, пока я буду отсутствовать, на другом листке — список встреч, которые пришлось отложить или отменить.
Рядом — стакан с недопитым виски, исписанная ручка, несколько карандашей.
Я посмотрела вниз, на фьорд. Кто-то сказал мне однажды, что только здесь, на севере, можно что-то увидеть на небе. Местность-то здесь почти плоская, она просто лежит перед тобой, и все. А в небе что-то двигается, меняется освещение, облака проплывают мимо и исчезают.
Несколько раз я пыталась сказать самой себе: посмотри-ка на небо, там что-то происходит? Но нет, это не для меня. Небо существует само по себе, оно далеко, высоко. Я не имею к нему никакого отношения. Я больше люблю все то гладкое и плоское, что находится внизу. Землю, вереск, просторы. Большое открытое пространство. На которое можно долго смотреть. И оно нигде не будет кончаться. Море и вода, фьорд, полоски земли по другую сторону фьорда, такие же плоские, как здесь.
Я редко говорю с кем-нибудь об этом. Но иногда упоминаю в разговоре, что мне нравится плоская местность. Я так проверяю, не родственная ли передо мной душа. Иной раз мне отвечают заинтересованно, и по глазам ясно, что мы оба понимаем, о чем речь. Безграничное ровное пространство, которое существует для того, чтобы в нем быть. А иногда смотрят на меня так, как будто я сказала какую-то ерунду. И тогда я больше ничего не говорю. Жду, пока останусь наедине с собой.
Я стою у окна и слушаю тишину. Мимо дома проезжает машина. Где-то капает тающий снег. Но все равно тихо. Эти звуки лишний раз подчеркивают тишину.
Надевая маску, всегда стой спиной к публике. Когда ты вновь повернешься к людям, они увидят не тебя, а маску. Тогда ты — это маска, она — твое лицо, она определяет твое поведение.
Голос Кристианы, низкий и плотный, звучал на большой сцене. Стулья были убраны. Она показала мне разные белые гипсовые маски, надела их и разыграла несколько мимических сценок. Персонажи, в которые она превращалась, надевая маски, делали совсем простые вещи — один рвал яблоки с дерева, другой пек печенье, мял и раскатывал тесто, третий пытался приманить кошку, но был прогнан со двора.
Ее движения были точными и выверенными. Не раздавалось ни звука, только шаги ее босых ног. Все это было очень забавно, будь я в настроении. В сценках не было никакого тайного подтекста, самые простые сюжеты — персонажи рвали яблоки, делали из теста печенье, пытались схватить и удержать кошку. Но что-то в них все-таки было, нечто большее, глубокое.
Думая об этом сейчас, я ясно вижу зазоры, пропасть. Все слои в этой стилизованной игре. И что-то происходило на стыках, и оно рождалась из того только, что на нем не сосредотачивалось внимание. Это неуловимое нечто заполняло собой зазоры между видимым планом и жило там.