Пасторский сюртук
Шрифт:
— Так должно было обстоять, ведь тогда все получает красивое и утешительное изъяснение. Ах, сколько раз утром в понедельник эта мысль укрепляла меня и ободряла! Courage! [8] — внушал я себе. Скоро минует время грехов и унижения, скоро ты восстанешь из тинистого болота, дивно преображенный и обновленный!
От умиления на глазах у Германа выступили слезы. Он распростер руки и устремил восторженный взор в потолок, словно ожидая увидеть, как с темных балок слетает белый голубь Святого Духа. Солнечная стрелка переместилась по полу на два дюйма. Шмель все гудит, бьется в стекло. Пробст за стеной внезапно
8
Не падай духом! (франц.)
— Господи Боже мой. Смею надеяться, что вы, сударыня, простите мои разглагольствования. С Божией помощью какой-нибудь выход всегда найдется. Вы ведь можете поговорить с аббатом Дюбуа. Или поехать в соседний приход.
Наклонясь вперед, Эрмелинда легонько коснулась рукой Германова колена. Он ощутил теплый аромат липового цвета и юной женщины и успел бросить взгляд в мерцающую перламутром ложбинку у нее между грудей. В глазах почернело, сердце затрепетало, точно жаворонок в клетке. Комната колыхалась и кружилась вокруг него, словно покосившаяся карусель. Из последних сил он обуздывал яростное желание уткнуться лицом в грудь Эрмелинды. Сунул руки под себя, придавил их всей своей тяжестью, чтобы не вырвались как норовистые жеребята, не скакнули к бедрам барышни Эрмелинды.
— Вам дурно?
— Нет-нет, все замечательно! Charmant! [9] Конечно! Бог свидетель…
— Вид у вас был какой-то странный… Что же я хотела сказать? Ах да, я охотно исповедуюсь вам.
— Правда? Нет! После всех нелепостей, какие я тут наболтал…
— Возможно, как раз поэтому. Вы удивили меня. Когда вы сюда приехали… Н-да, можно сказать, Молва летела впереди и трубила в трубу. Слава у вас, пожалуй, была не из лучших…
— Да, это правда, — пробормотал Герман. — Проклятый Канненгисер…
9
Прелестно! (франц.)
— Ах, вздор! Не начинайте сызнова об этом. Мне вы больше нравитесь таким, как давеча. Вы недовольны. Вам хочется чего-то другого, лучшего, вы пытаетесь уйти от себя самого. Enfin [10] , может, он был прав, добрый Златоуст. Так или иначе, я охотно вам исповедуюсь. Аббат Дюбуа вовсе не годится, он ведь философ, и сластолюбец, и язычник, а вдобавок креатура и марионетка генерала, я не хочу с ним разговаривать. Можно ли рассчитывать на ваше молчание?
— Разумеется, само собой, всенепременно, тайна исповеди… Говорите же. Я весь внимание.
10
В конце концов (франц.).
Эрмелинда, раскрыв на коленях веер, задумчиво его рассматривала. Красивая роспись на мифологический сюжет — Геркулес в алькове Омфалы.
— Не знаю. Это очень трудно. Не знаю, с чего начать.
— Сердечные дела, наверное? Кавалер нарушил слово и обещание?
— Нет. Скорее наоборот.
Пробст опять громко захрипел. И в тот же миг скрипнули ржавые дверные петли. На пороге стояла Урсула, потная, сконфуженная, то и дело приседая в книксене. В мясистых руках она держала поднос
— Вон отсюда! — в бешенстве заорал Герман. — Неужели не видишь, мы заняты!
— Но я думала…
— Думала-думала! Вон, говорю!
Урсула выпятилась из комнаты. Герман провел рукой по глазам, бормоча что-то невнятное. Жуткое отвращение коснулось его чела — так сова порою касается крылом ночного путника. О Господи… Ну вот, опять.
— Извините меня, — пробормотал он. — Глупо с моей стороны. Очень глупо. Потерял контенанс. Н-да. О чем бишь шла речь? Вы, сударыня, хотели что-то рассказать…
Нет. Все бессмысленно. Я ничего не могу поделать. Да поможет мне Бог. Чувство отвращения, настолько глубокое и сильное, что весьма напоминает смертный холод. Ах, свалиться бы с дивана на пол, этакой тряпичной куклой. И лежать, покрываться пылью. Предать себя бегу времени. Сдохнуть точно раздавленный жук. Пусть жизнь, и смерть, и служба, и амбиции, и капризы погоды, и Эрмелинда, и Урсула, и Длинный Ганс, и генерал, и шевалье — пусть все, что составляет мою бодрствующую реальность, растает как облака, сплывет как дождь по оконному стеклу, пылинками опустится долу и исчезнет. Безучастно слушать, как истекает последними каплями клепсидра жизни. Застыть в отвращении, словно бесчувственное насекомое в исполинской прозрачной глыбе янтаря, зрячее и безжизненное в отвращении, где всякое страдание превращается в лед.
Этот мучительный, предательский удар сразил Германа с мощью приступа четырехдневной лихорадки. Его бил страшный озноб, рот раздирала безудержная зевота — до боли, до стона, — из глаз ручьем хлестали слезы. Судорожная икота пучила диафрагму. Он отчаянно махал руками, беспомощный как роженица, пытаясь замаскировать икоту кашлем и нервическими поклонами. Эрмелинда с ужасом смотрела на него, прижав руку к губам.
— Прошу прощения! Забылся… Ик! Господи помилуй…
Приступ закончился сильнейшей конвульсией. Герман взвыл точно раненый кабан. Казалось, из него безжалостно выдрали жизнь, прямо с корнем, как сельский кузнец рвет здоровенный коренной зуб.
— Что с вами? Вы нездоровы?
Эрмелинда стала возле дивана на колени и взяла Германа за руку. От упадка сил и от нежного запаха женщины у него навернулись слезы — так больной ребенок плачет, изнемогая от блаженной усталости. Он припал головой к ее плечу, и странное дело, она не возмутилась. Высокоблагородная барышня Эрмелинда фон Притвиц на коленях перед печально знаменитым младшим пастором из Вальдштайна. Выходит, Господь мог попустить такое. Благословенный миг. Он закрыл глаза и вдохнул нежный аромат ее волос. Солнце в небе замерло. Недвижные и задумчивые покоились на горизонте облака. Скотина на пастбище, прислушиваясь, подняла голову. Генерал у себя во дворце удивленно отставил кувшин. Быть может, дуновение таинства проникло и в его косный мир, где властвуют деспотизм и бессмысленная злоба. Пробст затаил дыхание. Лишь пылинки, как прежде, опускались долу, вспыхивали в солнечном луче, гасли и пропадали.
— Простите…
— Тсс… Успокойтесь. Все хорошо. Не надо волноваться…
— Сам не знаю, что на меня находит…
Солнце скрылось в облаках, и светлая полоска в комнате разом потухла, будто ее уронили на пол. Пробст захрипел, как бы с тихим торжеством. Слышите? Я здесь. Все еще здесь. Не обольщайтесь…
Господи, какой пассаж! Герман высвободился и сел на диване как положено. Эрмелинда тоже смутилась. С обиженной детской гримаской она обмахивалась веером, одновременно стряхивая с юбки пыль. Оба старательно прятали глаза.