Пасторский сюртук
Шрифт:
— А что, разве это неправда?
— Бог свидетель, барышня Эрмелинда, правд ужасно много, в особенности о жизни знатных господ. Было бы куда как неладно, если б освободить все эти правды из клеток, где они сидят да карябают свои болячки. Сами посудите. Это ведь все равно что впустить в дворцовый салон разом всех генеральских арендаторов. А нешто этак годится? С перепугу они и воздух испортят, и на паркете поскользнутся, и фарфор перебьют и зеркала. На генералов день рождения достаточно отрядить двух-трех выбранных крестьян посмирнее, празднично принаряженных и причесанных, чтоб произнесли коротенькую простую речь, которую им вдолбил Дюбуа. Мужиков и арендаторов, сударыня, очень уж много. Непомерно много…
— Как
— Виноват, язык у меня вечно болтает без умолку, аккурат как у апостола Павла, прямо заклятье да и только! Представьте, последняя моя проповедь на Страстную пятницу пошла прахом, самому смешно вспомнить… Аккурат на Голгофе мне взбрела на ум одна циническая история, проповедь съехала с дороги и заартачилась ровно искусанная слепнями кобыла… Ох, простите, сударыня, молчу как рыба. Итак, вы не хотите уезжать. И не хотите остаться у генерала, у вашего почтенного дядюшки. Но чего же вы тогда хотите?
— Я хочу… Нет. Не знаю.
Эрмелинда встала, подошла к окну. Прижалась лбом к раме, легонько постукивая пальчиками по зеленому стеклу. Герман беспокойно поерзал. Он смутно угадывал, что между ними есть тайная связь, но не умел ею воспользоваться, не умел принять руку, что ощупью тянулась к нему. От волнения только и мог, что болтать языком, причем вовсе не о главном.
— Вы слышали, пастор, крестьянские рассказы про жабу?
Ну же, пойми. Протяни руку. Коснись ее. Попытайся.
— Про жабу? Я что-то не понимаю… — пролепетал Герман в отчаянии от собственной несуразности.
— Нет? Бог с ней, это ничего не меняет. Слишком много всего случилось в последнее время. Во-первых, сватовство…
— Сватовство?! — Герман вскочил, дрожа от панического ужаса. — Вы замуж выходите? Господи, беда-то какая!
— А вы разве не знали? Я думала, вся Силезия уже знает.
— Да-да, возможно, но я впрямь ничего не знал. Сижу у себя наверху, как слепая сова в гнезде, ничего не вижу, не слышу, не разумею… В самом деле, ужасная новость. И кто же сей счастливец?
— Молодой Бенекендорф. Только вот не знаю, счастливец ли. В минувшую субботу я ему отказала.
— Отказали?! Бенекендорфу? Такая блестящая партия! Вы не иначе как шутите, барышня Эрмелинда, чтобы я не расстраивался?
— Зачем бы я стала шутить? Это чистая правда. Генерал, понятно, в бешенстве. Вчера устроился подле окна, что над входной дверью, и мне назло стрелял из дробовика по лакеям. Знает ведь, что я очень это не одобряю.
— Господи Иисусе, вот, значит, как… Опять за старое взялся… Кто-нибудь пострадал?
— Ничего серьезного. Старик Рюдигер получил заряд дроби в ногу. Какая гнусность, а?
— Ах, сударыня, кто вправе судить поступки столь знатного господина? Он властвует нами совершенно по своему высокому усмотрению, и нам должно терпеть его своенравие с тою же кротостью, с какой мы терпим бурю и непогоду. Ведь могли бы иметь и более сурового господина. Этакого Старого Дессауеца{19}! Или Калигулу! Или Тамерлана!
— Шутить изволите?
— Господь с вами! Я не менее серьезен, чем старик Рюдигер в тот час. Но не будемте говорить о подстреленных крестьянах… нет, это и впрямь сущее заклятье, болтаю как трещотка. О чем бишь мы говорили? Бенекендорф! Господи Боже, барышня Эрмелинда, такой человек! Три тысячи подданных. Имения чуть не по всей Силезии. Кровь — голубее не бывает! Сто шестьдесят четыре предка в книгах записано, если не ошибаюсь. И родной его брат в особенном фаворе у Его величества, так по крайней мере судачат злые языки. Какая партия! А вы дали ему от ворот поворот? Хвала Господу! Но почему, скажите на милость?
— Не знаю. Я не хочу замуж. И в Кведлинбург не хочу ехать.
— Но чего же вы тогда хотите?
— Сама
— Однако же брак — институт естественный и почтенный, более того — священное таинство.
— Таинство. Такое же священное, как вино для причастия, которое вы украдкой потягиваете, да, пастор? Нет. Я не хочу. Уветы генерала, шевалье и Дюбуа тут ни при чем. Иногда я знаю, и чувствую, и думаю: да! это правильно, хорошо, здраво, справедливо. Сделай такой выбор, именно так и поступи. Но что-то внутри всякий раз бунтует. Не хочу! Граф говорил комплименты, любезничал, а мне вдруг стало жутко. Ты в ловушке, подумала я. Выйдешь на подмостки и будешь играть роль, и занавес не опустится, пока ты не уснешь вечным сном. Роль невесты, супруги, матери… Нет. Не хочу.
— Но, говорят, граф Бенекендорф — юноша добрый и благовоспитанный. Вам мог бы достаться жених и похуже.
— Какая разница. Хороши актеры или плохи — значения не имеет. Коль скоро нельзя выбрать роль, предназначенную именно для тебя. О, я прекрасно знаю, как все будет дальше. Знаю в точности, что мне предстоит говорить и делать. Знаю, как стать нежной, заботливой супругой, и хорошей матерью, и строгой рачительной хозяйкой, и втайне — доброй благотворительницей. Первые три месяца я буду пылкой любовницей, ну, может быть, полгода, если нам очень повезет. Знаю, когда покорюсь судьбе и, сидя в амбразуре окна, буду осенью грезить над вышиваньем и слушать пение графского охотничьего рога далеко в лесу. Знаю, когда начну искать утешение в религии, знаю, что умру добродетельной смертью, а растроганные дети и благодарная прислуга в слезах соберутся подле моего одра. Но я не хочу. Раньше я, бывало, думала: сыграть роль? Почему бы и нет? Ведь я знаю ее на память и сыграю безукоризненно. Может быть, я даже получу двойное удовольствие, если с блеском исполню свою партию, одновременно наблюдая за собой со стороны и зная, что все это иллюзия, обман, разыгранный на узких подмостках в трепетном свете нескольких сальных свечек. Но теперь… нет, не хочу. Хочу быть Эрмелиндой фон Притвиц.
— Ваше желание неосуществимо.
— Возможно. Ну и пусть.
Герман вздрогнул, испугавшись собственной мысли.
— Да ведь так не может быть; простите великодушно, сударыня, но неужели вам не по душе, что вы женщина? Скажите откровенно, не таитесь от вашего духовника. Может быть, у вас склонность к собственному полу, как у вашего дядюшки-генерала? Я спрашиваю не из праздного любопытства, а…
Эрмелинда состроила гримаску, будто раскусила горькую миндалину. Герман ругал себя последними словами. Ведь сам неуклюжими ручищами оборвал завязавшиеся тонкие узы.
— О, да вы еще простодушнее, чем я думала. Будь я создана Медузой, было бы ничуть не удивительно, если б я не желала играть Елену или прекрасную Андромаху. Нет, это не так. Я женщина, несмотря ни на что. Ах, я очень хорошо понимаю служанок, которые по весне становятся как одержимые, ровно суки в течке, а по осени приходят ко мне и плачут в фартук, оттого что попали в беду. Я браню их, потому что так надобно, а сама думаю: Господи! Ведь это могла быть ты. Прохладным вешним вечером поджидать парня за стогом сена, чувствуя, как жаркая кровь опаляет кожу, а сердце куском яблока стоит в горле… и загрубелые руки ощупывают мои бедра… в неловкой, лихорадочной поспешности… Когда я смотрю на Бенекендорфа, бледного, печального, слушающего пьяную болтовню генерала, воображение иной раз рисует мне картины, от которых впору покраснеть. Нет, я женщина, помилуй Бог, и, вероятно, даже более пылкая и страстная, нежели многие…