Пасынки восьмой заповеди
Шрифт:
— Батька? — забывшись, прошептал Михалек. — Батька, прости дурака!..
И вдруг понял, зачем Мардула прорывался вплотную.
Понял за миг до того, как Стражи его собственного сознания опустили огненные мечи на дерзкого пришельца.
Наверное, если бы не дар различать себе подобных, вынесенный из горящего сознания умирающего отца, Михал всё-таки опоздал бы и уже держал в своих объятиях идиота.
Хуже — растение.
Юный Мардула-разбойник, сын Мардулы-разбойника и Янтоси Новобильской, был вором. Разыскивая своих будущих приёмных детей по городам и весям, воспитывая их потом в строгости, старый Самуил не заметил того, что росло под самым боком; вернее, заметил,
Одно забыл сказать, главное — что не один он такой на белом свете, Мардула-разбойник, Мардула-вор, нет, не один, даже после Самуиловой смерти.
И сейчас последний ученик Самуила-бацы из немногих своих силёнок пытался украсть боевое знание у Михалека Ивонича, не понимая, что делает и с кем связался.
Это было то, чего Михал никак не мог предвидеть.
Он-то лучше кого бы то ни было знал, что воинский талант не выкрасть, как и любой талант; что в бою никак недопустимо соваться в душу противника — уж лучше сразу подставить шею под клинок; что безопасней воровать добычу у бодрствующей рыси или яйца из гадючьего гнезда… он знал это.
О, как хорошо он знал это!
И все силы ушли на страшный окрик, неслышный никому, кроме Стражей, которые нехотя опустили мечи и отошли в сторонку, давая оглушённому пришельцу выпасть наружу.
Впервые Михалек Ивонич, Михал Райцеж, придворный воевода Райцеж узнал, что его собственный воинский дар охраняют такие же Стражи, что и дар Жан-Пьера Шаранта из Тулузы; что это его, его талант, не ворованный, свой собственный, вросший корнями в основание души, давший многочисленные побеги, и нечего стыдиться, метаться ночами в смятых простынях и кусать подушку, не о чем жалеть; только сейчас понял Михалек ту простую истину, которую учителя его, Антонио Вазари, Жан-Пьер Тулузец, барон фон Бартенштейн, и самый первый, самый строгий учитель, батька Самуил — все они поняли давным-давно: нельзя украсть то, что тебе и так отдают, по доброй воле.
Открыто.
Отогнав Стражей, как инстинктивно сделал это сейчас сам Михалек, спасая глупого самонадеянного Мардулу от безумия.
…и лезвие ножа полоснуло его по рёбрам.
Оглушённый столкновением со Стражами, полуобмякший в руках Михала юный разбойник всё-таки умудрился рвануть из-за пояса нож и, держа его остриём к себе, извернулся и вслепую мазнул по врагу.
Отшвырнув Мардулу, Михал наскоро тронул бок ладонью — порез был болезненный, но неглубокий и практически безопасный. Но вздохнуть с облегчением ему не дали: разбойник снова кинулся вперёд, сгорбившись и наклонив голову, как кидается раненый вепрь, и обхватил воеводу поперёк туловища.
— Прочь! — хрипло заорал сбитый с ног Михал, и никто не знал, что кричит он не Мардуле, а Стражам, собственным Стражам, вновь замахнувшимся мечами при виде глупого вора, догадавшегося во второй раз сунуться в смертельно опасный лабиринт, откуда неумехе чудом только что повезло уйти живым.
И одобрительно качнул кудлатой головой призрак, стоявший у огня со скрещёнными на груди руками, глядя на сцепившихся пасынков смоляными очами.
Покатившись по земле, они врезались в горящую вязанку с хворостом, Михал едва успел разорвать объятия и вскочить — а огонь лениво лизнул широкие Мардулины штаны, пояс, обнажённое туловище… одежда вспыхнула, и какое-то мгновение воевода стоял над корчащимся юношей, попавшим в собственный ад и после встречи со Стражами не соображающим, что делать и как спасаться.
— Держись, брат…
Этого тоже не услышал никто, кроме призрака.
Гурали потрясённо ахнули, когда из круга вынесся Михалек Ивонич, в обожжённых руках держа над собой охваченного огнём Мардулу. Промчавшись через расступившуюся толпу, он в мгновение ока оказался на краю крутого склона и, не раздумывая, бросился вниз с высоты в четыре человеческих роста.
В тёмные воды Грончского озера.
8
Утро выдалось просто дивным.
Рассветный ветер походя смахнул кучерявую пену облаков, набегавшую со стороны Оравских Татр, и только лёгкие брызги разметались по небу — солнце мимолётно окуналось в них, чтобы вынырнуть спустя мгновение и улыбнуться Подгалью нежаркой улыбкой добродушного владыки.
Во дворе Самуиловой хаты чуть ли не с самого восхода толклись шафлярцы — коренастые мужики притаскивали длинные дощатые столы, сгружая их один на другой у забора, чтобы расставить как положено к вечеру или уже завтра, в день сороковин; скотный двор распух от блеющей отары — каждый считал своим долгом пожертвовать хотя бы одну овцу или барана для поминок славного бацы; женщины с закатанными по локоть рукавами ежеминутно загоняли на печь немую Баганту, вдову Самуила, потому что и без помощи старухи всё вскоре обещало заблестеть чистотой, а проку от немощной Баганты и так было немного.
По селу лениво слонялись гайдуки Лентовского, на всякий случай при оружии — но вели себя чинно, с достоинством, как им было строго-настрого приказано. На сытый желудок — гостеприимство шафлярцев подкреплялось вещественными доказательствами — было не так уж трудно сохранять достоинство, а тем гайдукам, у которых при виде местных грудастых девок начинал кукарекать петух в шароварах, их же друзья предлагали глянуть на девкину родню. Сомневающиеся шли глядеть, некоторое время и впрямь рассматривали приветливых парней с бычьими шеями, сидящих на завалинке и ведущих неторопливые беседы, хлопали их на прощанье по плечам и уходили, тряся отбитой ладонью. После этого дальше игривых разговоров, до которых девки были большие охотницы, дело не шло.
Во дворе Зновальских неторопливо прохаживался его преосвященство, последователь святого Доминика епископ Гембицкий. Приехавшие с ним монахи рядком восседали у колодца на вынесенной из дома скамье и глухо перекаркивались меж собой, вертя головами во все стороны, отчего ужасно походили на стайку грачей. Местная ребятня, никогда не видевшая служителей церкви святее бродячего монаха-пропойцы Макария, раз в год забредавшего в Шафляры, сбегалась к воротам посмотреть на ксёндза в фиолетовой мантии. Смотрели, испуганно крестились и убегали, чем весьма раздражали его преосвященство.
— Слышь, Ясько, — вопил один из пацанвы, на бегу дёргая приятеля за ухо, — матуська говорила, что это тот самый ксендзяка, что в Завое тётку твою спалил! Слышишь или нет, говорю?!
— Ну и что? — равнодушно отзывался конопатый Ясько, родственничек сожжённой. — Туда ей и дорога, ведьме старой… приезжала, за волосья меня таскала — нехай горит, не жалко!
Почему-то такое одобрение его действий тоже не доставляло провинциалу удовольствия.
— Кыш, окаянные, — прикрикнул на огольцов лысый дед, куривший на бревне у самых ворот. — Их святость Богу докладывает, что на земле да как, а вы орёте, дуроломы! Кыш, кому сказано!