Patrida
Шрифт:
… Глаза Артура постепенно привыкли к темноте. В смутных очертаниях спальни на стене проступила какая-то картина.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
— Ты спишь? — спросила Лючия, возвращаясь в темноту спальни.
Не обнаружив Артура, она прошла к застеклённой террасе и увидела, что он стоит у порога раскрытой двери. Смотрит на звёзды.
— Большая Медведица, — сказал Артур. — Орион, Плеяды… Остальное — незнакомое. Чужое небо. Небо Гомера.
Стало слышно, как внизу шуршат волны, накатываясь на мыс. Вдали, у неразличимого морского горизонта показались огни.
— Видишь? Это рыбаки?
— Нет. Корабль из Салоник на Крит. Это значит почти три часа ночи. Разве тебе не холодно? — Лючия распахнула пеньюар, натянула его края и на Артура, крепко прижалась. — Тебе хорошо?
Отдалённый крик петуха достиг ушей Артура. И он вспомнил: «Прежде чем пропоёт петух, ты отречёшься от Меня».
— Тебе хорошо? — переспросила Лючия. — Там, на постели было хорошо? Наверное, думаешь, я путана? Нет, молчи. Сейчас одна буду говорить. Утром твёрдо решила: нельзя тебя мучить. Ты не Тристан, я не Изольда. Раньше потому была сердитая, ударила, что не узнал во мне маму. Только женщину. Но это другое, это, как сказать? Пошло? Правильно?
Артур хотел ответить, но она ладонью закрыла ему рот.
— Молчи. Одна говорю. Что в постели было и будет — не главное. Чувствую: я старше тебя. Чувствую: не можешь понять. Tezzoro, пойми! Если поймёшь, если станешь сразу мой fanciullo, дитя, пусть и любовник, если поймешь… Я — твоя, как только захочешь, все эти звезды — твои.
Артур развернулся к ней.
— У тебя никогда не было ребёнка? Да?
— Не было. Только не значит. Не понимаешь, никак. — В глазах её стояли слезы. — Не понял. Не про то подумал.
Артур поцеловал оба её глаза. Лючия стояла перед ним в распахнутом пеньюаре, под которым белела ночная сорочка.
— Знаешь, Лючия, может быть, ты имеешь в виду то, о чём я подумал, когда были в гостиной: унизительно мало даёт природа мужчине и женщине, чтоб выразить любовь друг к другу… Человек в отличие от всех существ способен понимать мир и себя, но выражает любовь в конце концов так же, как звери.
— Да! Это близко, что хотела сказать. Почти. Только — не унизительно. Когда любишь — унизительно? Разве?
Артур крепко обнял её, притянул к себе.
— Нет! — Лючия изогнулась назад. — Тебе надо спать. Отпусти меня, per favore.
Но в тот момент, когда он стал разжимать объятия, сама приникла, шепнула:
— Все опять хочет тебя, fanciullo…
…Оба лежали без сил. Лючия нашарила его ладонь, положила себе под левую грудь. Сердце её колотилось так, что ладонь вздрагивала.
— Думаешь, развратная женщина, путана… Думаешь — порно. Не свободен. Тело твоё это говорит. Я свободна. Если и тебе хорошо, почему это плохо? И ты будешь таким. Во всём. Не только тело.
— Лючия, откуда ты это знаешь?
— Когда училась в Миланском университете, со мной была сексуальная революция. Это целая жизнь. Другая, чем дома, с которым я тогда поломала все отношения. Мне было трудно, тяжело. Искала любовь. Металась. Студенты. Другие любовники. Не знаешь, как мне было тяжело. Не знаешь нашу аристократию. Мать — из рода, что идёт от венецианских дожей, отец имел фабрики готовой одежды, владел сетью магазинов по всей Северной Италии. Капиталист.
— Живы?
— Теперь не живы. Авиакатастрофа. Летели в Нью–Йорк к моему мужу, чтоб нас мирить. В самолёте взорвалась бомба. Три года назад. Терроризм.
— Значит, есть муж?
— Теперь нет, бамбино. Теперь ты. Один. Больше у меня никого. Нигде, — Лючия поцеловала его. — Спишь? Хочешь спать?
— Честно говоря, хочу есть. Зверски. Давай пойдём вниз, поедим?
— Не надо. Лежи.
Она поднялась, вышла. Вскоре Артур начал подмерзать. Разглядел валяющийся на ковре пеньюар, укрылся. Ему в самом деле захотелось спать, но и голод нарастал. У Артура было чувство, что весь его организм обновился, стал таким, как когда ему было восемнадцать… В конце концов он все-таки заснул. А когда проснулся, увидел себя не под пеньюаром, а укрытым одеялом, с подушкой под головой. Свистящий звук пронёсся в воздухе.
Он повернул голову. В скупом свете утра Лючия задёргивала глухую штору на окне.
— Зачем? Нет лучше раннего рассвета. Лючия обернулась. Гладко причёсанная, умытая. В белом свитере, в белой юбке.
— Не хочу, чтоб видел меня сразу после такой ночи. — Она задёрнула штору до конца, подошла, села рядом.
— Кто же из нас несвободен? — Артур нашарил в темноте её руку, поцеловал. — Ты для меня мать–земля, весь мир. Не можешь быть некрасивой.
— Видишь! Начал понимать. А говорил — ты старше. Это не значит. Ничего. Fanciullo, моё дитя, принесла для тебя, — Лючия щёлкнула выключателем у изголовья.
Под низким светом торшера на столике стоял поднос, где на тарелках был салат, зажаренные отбивные, груши и яблоки в вазе, дымились две чашки кофе.
— Это никуда не годится. — Он сел. — Я сплю, ты обслуживаешь, одариваешь… Как вообще ты себе представляешь дальнейшее?
— Будешь делать своё дело, я буду тебя хранить. Пока живу. Ешь. Всё станет холодным.
— А ты? Между прочим, чей это портрет там, на стене у двери? Мать?
— Не портрет. Фото. Ешь. Расскажу тебе. Не мать. Больше, чем мать. Это, caro mio, моя старшая подруга, очень старшая. Она — русская. Да! Евгения Владимировна. Жила в Париже. Дочь эмигранта из России, Коммунистка. Без фальши. Когда немцы пришли во Францию, была в маки. Совсем девушкой делала взрывы складов со снарядами и на железной дороге. Ранена в плечо. Плен. Потом из руки Де Голля имела орден Почётного легиона, но мечтала в Советский Союз. И поехала. Там у вас её арестовали. Концлагерь. А когда Хрущев отпустил, улетела в Париж. Потом была много у нас в Милане. Между студентов, рабочих. Говорила: то, что в Советском Союзе — не социализм, не коммунизм. Тогда я стала знакома с ней. Евгения Владимировна плакала, что СССР компрометирует идею. Ты сейчас понимаешь меня?