Паук
Шрифт:
Да, это была работа по мне. О Господи, они снова за свое? Это их голоса опять трещат на меня из лампочки? И я думаю, что не перенесу еще одной такой ночи. Гляжу на свои пальцы — они кажутся очень далекими, поначалу приходит в голову, что я вижу какого-то краба на раскрытой странице, желтого, с ороговевшими клешнями, существо, не имеющее ко мне никакого отношения. Веду взглядом по руке к плечу, мне нужно убедиться, что эта штука часть меня, по крайней мере связана с этой мешаниной, этим неплотным, запутанным переплетением хрящей, костей и оболочки. Внутри я уже почти опустел, об этом свидетельствует противный вкус во рту и, разумеется, запах газа, и я задаюсь вопросом (такие мысли приходят мне по ночам), что во мне обнаружат при вскрытии после смерти (если только я уже не мертв)? Наверняка какое-то анатомическое уродство: моя тонкая кишка плотно обернута вокруг нижней части позвоночника и поднимается вверх тугой спиралью, внезапно превращаясь на полпути в толстую, которая обвивается вокруг верхней части позвоночника, словно боа-констриктор, прямая кишка, проходящая
Раскачивание почти прекращается, и я поднимаюсь из-за стола, мне нужно выйти из комнаты хотя бы на пять минут. Плетусь к двери и едва поворачиваю дверную ручку, сверху слышится зловещий вой, но их гнев я могу выносить, по крайней мере недолго. Иду по темной лестничной площадке к туалету и стою над унитазом, расстегивая дрожащими пальцами брюки. Появляется маленький, похожий на трубку аппарат, нечто из сумки водопроводчика, и начинает мочиться крохотными черными паучками, в унитазе они свертываются точками и плавают по воде. Значит, у меня инвазия; значит, во мне обитает колония пауков; значит, я представляю собой сумочку с яйцами.
Возвратясь в комнату, я стою, опираясь руками о стол, и гляжу на голые деревья в парке, тускло освещенные уличным фонарем, тонкие веточки образуют бледный узор на фоне темноты. Небо затянуто тучами, луны нет. Там ничто не шевелится. Сажусь с шуршанием картона и газет, беру карандаш. Я думал, что не перенесу еще одной такой ночи, и, как всегда, ошибся, я обманываю себя мыслью, что свободен, могу контролировать себя, могу действовать. Это не так. Я их создание.
Эта работа по мне, думал я, наблюдая за людьми на огородах. После многочисленных просьб мне дали такую возможность, и я не разочаровал их. К тому времени я провел в Гэндерхилле почти десять лет и был хорошо известен. У меня была комната в блоке Е и несколько дозволенных вещей (а еще несколько недозволенных, спрятанных по разным тайникам). Мне было уютно, у меня была своя ниша; меня считали нелюдимым, хотя я поддерживал нечто вроде дружбы с Дереком Шедуэллом, человеком из Нигерии, которого, как и меня, несправедливо обвинили в убийстве матери; мы каждый вечер играли в бильярд в комнате отдыха. Я был в добрых отношениях с санитарами, и меня регулярно приветствовал на террасах доктор Остин Маршалл. Место в команде, работавшей на огородах, было своего рода вершиной моей карьеры в Гэндерхилле; и я был уверен, что, применяя то, чему научил меня отец в детстве, смогу делать все, что от меня требуется.
В восточном конце одной из террас каменная лестница спускалась к заброшенному участку величиной с футбольное поле, огражденному с одной стороны секцией наружной стены, в тени которой стоял старый вяз. Перпендикулярно стене с южной стороны другая лестница спускалась по склону на крикетное поле, а с северной был крутой подъем через невозделанный клочок земли с деревьями и кустами к верхним террасам. Вид у этого заброшенного поля был одичалый, унылый, там некогда существовал чайный сад, несколько предметов мебели для чаепития — пара плетеных кресел, железный столик — гнили и ржавели под вязом. Повсюду буйно росли кусты бурьяна и островки дикой травы, шел октябрь, и нанесенная ветром палая листва лежала у стены влажными, преющими кучами, среди них росли колонии поганок. Неподалеку от стены, у подножия поросшего лесом склона лежала неприглядная куча обрезков досок и сухих веток. В первое рабочее утро меня поставили очищать этот участок, чтобы засадить его по весне. У меня были вилы и тачка; в сарае лежали лопаты и мотыги, я мог их брать, когда нужно.
Я принялся за работу. Тогда я был моложе, был сильным, мог поднимать
Я убирал листья, возил тачку вверх по склону, потом по террасе к компостной куче, она была гораздо больше отцовской, потому что в нее шли все органические отходы больницы. В этих рейсах с тачкой я встречался с людьми из рабочей команды, они говорили: «Все в порядке, Деннис?» или: «Не волнуйся, Деннис», я отвечал: «Все в порядке, Джимми» или как там звали этого человека. Убрав листву и камни, я принялся срубать бурьян, а покончив с этим, стал выкорчевывать корни мотыгой. На третий или четвертый день, вывалив груз бурьяна и корней на компостную кучу и катя пустую тачку к сараю, на верху лестницы я увидел маленькую фигурку в черном пальто и косынке, стоявшую спиной ко мне; и она тут же скользнула вниз по ступенькам.
Я замер на месте и выпустил ручки тачки. Я не ожидал увидеть ее после стольких лет, стольких разочарований. Бросился бегом мимо сарая к лестнице и уставился вниз на чайный сад. Он был погружен в тень, шел уже шестой час, и солнце висело над горизонтом. Я стоял на верху лестницы — между толстыми кирпичными столбами с каменным шаром наверху — и озирал участок. Ага! У беспорядочной кучи веток и обрезков в дальнем углу я определенно видел скользившую сквозь мрак фигурку! Быстро спустился по ступенькам и побежал через поле; достигнув стены, поглядел на лесистый склон, поднимавшийся к верхним террасам. Видел я ее? Стал взбираться по склону, прутья и веточки хрустели у меня под ногами. На середине остановился и неистово огляделся: среди деревьев стояла глубокая тишина, и было уже слишком темно, чтобы что-то отчетливо разглядеть. Несколько минут я стоял, не шевелясь, не издавая ни звука; потом спустился на поле, выглядевшее в быстро сгущавшейся тьме мрачнее, чем когда бы то ни было. Мое возбуждение несколько улеглось, сменилось смутным трепетом настороженности, ощущением, что сейчас происходило нечто значительное. Я пошел обратно через поле, поднялся по лестнице, собирая по дороге инструменты, отнес их в сарай и вернулся в блок Е вместе с остальными.
О, она меня мучила, как они сейчас. Только послушайте их! Наверняка нужно быть проклятым и корчиться в аду, чтобы переносить такое, быть мертвецом, трупом, оживленным каким-то загадочным, таинственным дыханием нечистой силы! Да, она меня мучила: в последующие месяцы и годы я бесчисленное количество раз видел сцены, такие же мимолетные и мучительные, как та, что описал, — ту же маленькую фигурку в пальто и косынке, с сумочкой в руке, стоявшую, к примеру, в рассеянной тени вяза у стены в летний день, отвернувшись от меня, видел ее, стоя на коленях посреди грядки с капустой, салатом или луком, бросал лопатку, вскакивал на ноги, бежал, перепрыгивая через ряды овощей (неизменно думая в своем безумии, воттеперь, воттеперь) — и обнаруживал лишь издевательскую игру света и тени, солнечных лучей, проникавших сквозь полог листвы. Помнится, в одно лето призрак матери был особенно активным, я видел ее почти ежедневно, и даже слышал, как она зовет меня, когда работал в одиночестве, слышал ее шепот: «Паучок! Паучок!» — и оборачивался к никому, к ничему, к безмолвию. Но в конце лета — должно быть, уже наступил сентябрь, лето выдалось на редкость удачным, в Гэндерхилле было столько свежих овощей, что мы торговали ими в соседних деревнях, — в конце того лета была череда дней, когда я смотрел с террасы на юг, и небо преображалось: голубовато-золотистый свет необычайной яркости, громадная сияющая полоса с центром на юге охватывала небосвод от горизонта до зенита, и, восхищаясь этим прекрасным, величественным зрелищем, я понимал кое-что о характере присутствия матери в Гэндерхилле. К сожалению, потом, поздней осенью и зимой, когда она появлялась только в сумерках, я утратил это понимание, вновь стал расстраиваться и подчас злиться, что она продолжает изводить и мучить меня подобным образом. И все-таки предпочел бы присутствие ее призрака исчезновению.
Так что те годы я называю хорошими, Паучок пребывал в покое. По вечерам я играл в бильярд с Дереком Шедуэллом, а потом (Дерек умер в Гэндерхилле) с Фрэнком Тремблом. Читал книжки в бумажных обложках, ходившие в блоке Е по рукам, очень редко газеты, почти никогда не слушал приемник (очевидно, в ранние годы происходили грандиозные события, но меня они не интересовали). Присутствие матери я хранил в тайне, в закрытой части сознания, и никому не говорил о ней, даже Дереку, пока он был жив. Стал хорошим огородником, и поскольку свежие овощи в Гэндерхилле обычно бывали редким и ценным продуктом, доступ к ним придавал мне в больнице высокое положение. Доктор Остин Маршалл относился ко мне приветливо и почти всегда вспоминал мое имя, когда прогуливался с тростью по террасе. С ним часто бывали его собаки, пара ирландских терьеров с лоснившейся шерстью, к ним я выказывал расположение, которого не испытывал; и обычно с каким-то удовольствием думал, что сделал бы с ними Джон Джайлс, сперва прикончив главного врача.