Павел I
Шрифт:
«Как только известие о кончине императора распространилось в городе, немедленно же появились прически `а la Titus, исчезли косы, обрезались букли и панталоны; круглые шляпы и сапоги с отворотами наполнили улицы. Дамы также, не теряя времени, облеклись в новые костюмы, и экипажи, имевшие вид старых немецких или французских attelages, исчезли, уступив место русской упряжке, с кучерами в национальной одежде и с форейторами (что было строго запрещено Павлом), которые с обычной быстротою и криками понеслись по улицам» ( Саблуков. С. 94–95).
«Не были более обязаны снимать шляпу перед Зимним дворцом <…>. Не обязаны были выходить
«После смерти Павла Пален был сперва утвержден во всех его должностях и получил громадное влияние на ум императора Александра <…>. Императрица Мария терпеть его не могла, как и всех участников убийства своего мужа <…>. Императрица достигла того, что неосторожный министр впал в немилость. Сразу лишенный всех своих должностей и принужденный удалиться в Курляндию, в свои поместья, он стал проводить время попеременно то в прекрасном замке Екаве, возле Митавы, то в Риге. – Генерал Беннигсен был также предметом яростной ненависти со стороны императрицы-матери; она потребовала от сына, чтобы он никогда не жаловал ему маршальского жезла <…>. Князь Платон Зубов принужден был по прошествии некоторого времени переселиться в Курляндию, в свой великолепный замок Руэнталь. Затем он жил в Митаве и в Вильне.<…> Талызин умер 3 месяца спустя после императора. – Все офицеры гвардии, участвовавшие в заговоре, постепенно, один за другим, подверглись опале или были сосланы» ( Ланжерон. С. 151–153).
«Вступление на престол Александра было самое благодатное: он прекратил царство ужаса <…>. Но образ вступления на престол оставил в душе Александра невыносимую тяжесть <…>. Он был кроток и нежен душою, чтил и уважал все права, все связи семейные и гражданские, а на него пало подозрение в ужаснейшем преступлении – отцеубийстве <…>. Он был добр, но притом злопамятен: не казнил людей, а преследовал их медленно, со всеми наружными признаками благоволения и милости» ( Греч. С. 191–193).
«Дмитриев гулял по Кремлю в марте месяце 1801 г. Видит он необыкновенное движение по площади и спрашивает старого солдата, что это значит.
– Да съезжаются, – говорит он, – присягать государю.
– Как присягать и какому государю?
– Новому.
– Что ты, рехнулся что ли?
– Да, императору Александру.
– Какому Александру? – спрашивает Дмитриев, все более и более удивленный и испуганный словами солдата.
– Да Александру Македонскому, что ли! – отвечает солдат» ( Вяземский. С. 417–418).
В 1803 году Франция готовилась к войне с Англией, и английское
Начался девятнадцатый век.
История есть мифология жизни: события вставлены в рамы анекдотов, анекдоты записаны в учебники, пересказаны в романах и превращены в национально-государственные символы. Все, что происходит в жизни, – в истории совершается по другим законам.
Жизнь состоит из частных случаев частного быта. Никто не знает, зачем она дана. Ее сюжеты – тихие, неяркие, утопающие в мелких подробностях. Здесь, в жизни, всякое нарушение рутины – катастрофа. Главное здесь – свобода, покой и благополучие частного лица.
Не так в истории. Ее сюжеты выстроены и упорядочены. Завязки и развязки судьбоносны, кульминации – целесообразны. Истории в Oдомы только глобальные цели: Царствие Божие, золотой век, благо всех и каждого. Катастрофы жизни – ее питательный материал. Там, в истории, нет уюта, нет покоя, нет частного человека. Там все на юру: на площади или вокруг трона.
Человек в истории – не лицо, а историческая личность: частные случаи его домашнего быта приобретают иной, чем в жизни, смысл, он облекается в призрачные одеяния исторических свершений и, чем выше он возносится в своих замыслах, тем деятельнее начинает наводить порядок по правилам истории и вопреки жизни.
Таков был император Павел Первый.
Современникам казалась маниакальной его потребность в поминутном высокопочитании. Вероятно, как объясняли некоторые очевидцы, эта потребность выросла из врожденной мнительности и чувства униженности перед фаворитами матери. Но главное не это. Главное – то, что он с детства привык считать себя исторической персоной – русским царем, и посему частные наклонности его частного нрава представлялись ему историческими символами его государственного сана.
Если смотреть с этой точки зрения, то вспыльчивость – уже не следствие холерического темперамента, а – царский гнев, упрямство – царская воля, сердечные порывы – царская милость, прямолинейность понятий о добре и зле – царская правда. А поскольку он считал своей обязанностью наводить порядок не только вокруг трона, но и в самых отдаленных уголках жизни подданных, то и жизнь подданных постепенно обволакивалась исторической пеленой.