Павел I
Шрифт:
Никто и не подозревает в Зимнем дворце 3-го июля 1789 года, что скоро этот красавчик оттеснит от трона всех первозванных вельмож и до самой смерти своей метрессы останется горделивым хозяином петербургского двора. [121]
Тем паче никто в Петербурге не подозревает 3-го июля, чт в эти минуты делается на другом краю континента – в городе Париже. Тамошний календарь опережает наш на 11 дней и сегодня там 14-е июля, день, пересекающий историю на две неравные части. Новая часть пока так мала, что в ней нет еще ничего, кроме одного вдребезги разбиваемого сейчас тюремного замка.
121
«В покоях его достопримечательны были три комнаты: из которых в первой мог быть всяк, кто хотел; во вторую входили только знатные особы и находившиеся при нем главные
Мы узнаем об этом через три с лишним недели – 27-го июля по нашему стилю; по их стилю это будет уже почти середина августа: приедет курьер из Парижа с рассказом о взятии Бастилии.
Так же, как через десять лет Павел один из первых в Европе почувствует в объявлении Наполеона первым консулом конец французской революции, – сейчас в парижских волнениях он один из первых увидел разлом истории. Говорят, он очень негодовал на робость Людовика XVI-го: «Что они все там толкуют! Я тотчас все бы прекратил пушками». – Логично. И напоминает «картечами по саранче». Говорят также, что Екатерина отвечала сыну: «Пушки не могут воевать с идеями. Если ты так будешь царствовать, то не долго продлится твое царствование» ( Шильдер. Изд. 1996. С. 235–236).
Этот анекдот, хотя и плоско, но сходно с устойчивыми предубеждениями о разумах Павла и Екатерины суммирует их исторические воззрения: Павел в этом анекдоте – лицо, осознанно противоборствующее смыслу и ходу новейшей истории, Екатерина – персона, сама позаботившаяся о внесении в этот ход нового смысла (см. «Наказ Комиссии о сочинении нового уложения»).
Однако в этом же самом анекдоте, при перемещении его в другие контексты, начинают слышаться отголоски совсем других значений: сквозь диалог Павла и Екатерины проступают всемирная проницательность наследника и ограниченный патриотизм императрицы. То есть, попросту говоря, Павел видит в разрушении Бастилии символ будущего разрушения мироздания и, выставляя пушки в защиту одного замка – пусть и тюремного, но все равно замка, – становится на стражу всего построенного человечеством в течение веков. А Екатерина, констатируя неизбежность победы идей над пушками, тем самым попустительствует всеобщему разрушению, легкомысленно полагая, что до России французская беда не докатится. Более того, если расширить контексты, следует припомнить, что наша императрица, после известия о начале революции, стала рассчитывать, какие выгоды можно извлечь из ослабления Франции и из втягивания во французскую ферментацию других европейских держав. «Я все ломаю себе голову, – признавалась она в конце 1791 года, – чтоб подвигнуть венский и берлинский дворы в дела французские <…> и развязать себе руки; у меня много предприятий неоконченных, и надобно, чтоб они были заняты и мне не мешали» ( Екатерина – Храповицкому. С. 258).
Да, Екатерина говорила, что «вся эта сволочь не лучше маркиза Пугачева» ( РА. 1878. Кн. 3. С. 172). Да, король и королева пытались бежать по паспортам, добытым для них русским посланником в Париже по поручению Екатерины. Да, она слегла в постель, узнав о казни Людовика XVI-го ( Храповицкий. С. 281). Дипломатические отношения с Францией были разорваны. Торговля прекращена. Беженцы-аристократы нашли у нас кров. Екатерина помогала деньгами восстановлению королевской власти. Но ни одного батальона она не поставила против мятежных французов, и пушки ее стреляли не в Париже, а в Варшаве, и она все еще надеялась, что будут стрелять в Константинополе. Она верила в разумность мироустройства и не верила мистическим
Бывают такие эпохи, когда сам хронологический порядок событий, без всякого вмешательства нашей памяти, начинает воспроизводить поэтику исторического мифа, совмещая все в одном. Сильные события мира сего совершаются так быстро или так одновременно, что одного их конспективного реестра бывает довольно для того, чтобы произвести некоторую оторопь у наблюдателя перед столь стремительным превращением жизни в историю.
Посему, чувствуя неизбежную слабость комментария перед сплошным потоком происшествий, отдадим несколько страниц летописному перечню событий, случившихся между годами 1789-м и 1796-м на пространстве между Петербургом, Константинополем и Парижем, – перечню, тем более необходимому, что просвещенный читатель давно уже, наверное, ищет повода для доказательства сугубо библиографической, а не мифологической природы нашего жанра.
На 3 (14) июля 1789 года распорядок наших международных занятий был таков:
На юге шла вязкая война с турками; шесть месяцев осаждали Очаков, и только в декабре прошлого года Очаков пал. «Турки не те, – жаловался Потемкин Екатерине, – не боятся пушек, черт их научил» ( Храповицкий. С. 68). На севере, в Финляндии, шла медленная позиционная война со шведами. Густав Третий, не смогши перезимовать в Петербурге в первый год, готовил силы для нового удара. Тем временем нависала третья война – с Пруссией: оттуда стали пригрожать нашей союзнице – Дании – на тот счет, что если Дания будет помогать нам в войне с Швецией, то Пруссия введет войска в датскую Голштинию. – Такие шахматы. За прусскими демаршами угадывался гроссмейстерский стиль английской дипломатии.
Великий Фридрих уже три года как умер, и на прусском престоле сидел Фридрих Вильгельм – старый друг нашего Павла. Они по-прежнему через посредников вели секретную переписку. Так, бывало, Петр Третий сообщался с своим кумиром во время Семилетней войны. Узнай Екатерина об этой переписке – было бы Павлу очень нехорошо.
На прусские демарши Екатерина отвечала, что «нападение на Данию есть объявление войны России» ( Храповицкий. С. 126), и 1789-й год продолжался в ожидании третьей войны.
Тут в Петербург и приехал курьер из Парижа с известием о разрушении Бастилии, о том, что гвардия пристала к народу и что Людовик XVI-й объяснялся перед собранием французских депутатов. «Король сам виноват, – сказала Екатерина. – Им управляет, кто хочет» ( Храповицкий. С. 200).
Разумеется, не могло не прийти сразу же досадное опасение: если сейчас что случится с королем и королевой, Австрия по союзническому и родственному долгу вступит в войну с Францией и оставит нас воевать с турками одних. А сейчас худо-бедно, но австрийцы хоть как-то способствуют на южном фронте. Конечно, нет у них ни Румянцевых, ни Суворовых, а только бледность вместо полководцев, но спасибо и за количественное присутствие.
Однако с Людовиком XVI-м и Марией Антуанеттой в первое время ничего бесчеловечного не случилось. Власть они, конечно, почти потеряли, но Франция оставалась королевством, и пока можно было, хоть слабо, надеяться, что авось все образуется. Поэтому пока что в наших газетах помещались не только хроники происходящего, но и целые французские документы – «Декларация прав человека и гражданина» была напечатана у нас полностью, в довольно приличном переводе: «Принятые доселе Народным Собранием положения о Правах Человека состоят в следующем: <…>. Все люди рождаются вольными <…>. Всякое Общество обязано иметь главным предметом бытия своего соблюдение естественных и забвению не подлежащих Прав Человека. Права сии суть: Вольность, Собственность, Безопасность и Противуборство угнетению <…>. Вольность состоит в том, чтобы самопроизвольно делать все то, что другому вреда не наносит <…>. Законы должны воспрещать те только деяния, кои Обществу вредны; не запрещенное же воспрещено быть не может <…>» ( Санкт-Петербургские ведомости. 1789. 14 сентября. С. 1168).
Помнится, в своем «Наказе» Екатерина тоже много писала о вольности, собственности и безопасности – недаром при Людовике «Наказ» был воспрещен во Франции как сочинение, рассеивающее идеи, опаснейшие, чем русские пушки. Но помнится также, что в «Наказе» о соотношении вольности и законов было сказано стилистически как-то иначе, чем в «Декларации». Там было сказано, что «вольность есть право все то делати, что законы дозволяют» ( Екатерина. С. 24), а по «Декларации» получалось, что вольность – это то, что «законы делати не запрещают». – Замечательный филологический казус, допускающий существование в мире некоей области, не отрегулированной законодательством, ибо слово «дозволяют» имеет в виду некоторый исчислимый список разрешенных вольностей, а слово «не запрещают», напротив, исчисления не предполагает.