Павел I
Шрифт:
Она терпеть не могла госпожу Шевалье и постоянно её превозносила по каким-то сложным соображениям.
– Сознаюсь.
– Ах, она обольсти… Вот только фигура у ней нехороша… И плечи… Неужто вы никого не видали лучше? Боже, какой вы молодой! И как вас легко провести! Ведь, правда, вы в неё влюблены?
Она опять слабо засмеялась.
– А помните, вы когда-то говорили, что в меня влюблены до безумия? Да, да, до безумия… Так ведите же меня к ней, изменник. Да, да, изменник! Стыдитесь, молодой человек.
XI
– А, это, должно быть, та заезжая великанша, что недавно показывалась на театре, – пояснил Штааль Лопухиной.
В коридоре недалеко от них у стены на табурете сидела; огромная женщина, с упорным, тупым и неподвижным выражением на лице. Её рыжая голова была видна издали подходившим, хоть великаншу с трёх сторон обступали
– Какая странная жизнь должна быть у этой женщины, – сказал Штааль негромко своей спутнице. Лопухина восторженно закивала головой, точно он сделал необычайно гонкое замечание. Штааль увидел, что она смотрит не на великаншу, а на зефиров.
– Что это за юноши? – отходя, спросила Лопухина равнодушным тоном.
– Это, кажется, воспитанники театрального училища.
– Parfait, parfait… Какое чудовище эта женщина! Ах, ужели есть мужчины, которые могли бы её полюбить? Как вы думаете?
– Своей красоты, не хуже многих других, – буркнул Штааль, тут же подумав, что ведёт себя и неучтиво, и глупо: Лопухина с её громадными связями могла быть чрезвычайно ему полезна. – Это, верно, здесь, – сказал он, остановившись перед закрытой дверью последней комнаты коридора.
Лопухина постучала и вошла, не дожидаясь ответа. В небольшой, хорошо убранной комнате перед зеркалом горели свечи. Госпожа Шевалье, в шёлковом пеньюаре, сердито встала с места, но тотчас, увидев Лопухину, сменила недовольное выражение лица на радостную улыбку. В углу комнаты с дивана поднялся грузный Кутайсов. На равнодушном лице его не было никакого выражения. Однако Штааль почувствовал себя неловко. Расцеловавшись нежно с Лопухиной, госпожа Шевалье подала руку Штаалю, с которым уже была знакома; однако не предложила ему сесть.
– Княгиня приказала мне проводить её к вам, – смущённо сказал Штааль.
Кутайсов равнодушно наклонил голову в знак согласия, точно это ему вошедший гость объяснял причину своего появления. Штааль вспыхнул. Он невнятно пробормотал, что княгиня, верно, одна найдёт дорогу назад, – и, неожиданно для самого себя, направился к двери. Никто его не удерживал. Штааль вышел с яростью, чувствуя, что визит не только не подвинул вперёд его дела, но, скорее, мог повредить ему в глазах красавицы: «Глупо вошёл, ещё глупее вышел…» С порога он смерил взглядом Кутайсова с ног до головы, но это не могло его утешить, так как Кутайсов и не смотрел на него в эту минуту. Хлопнуть дверью было тоже неудобно. Штааль быстро шёл, не замечая, куда идет, и говорил отрывисто разные злобные слова.
Справа за стеной тот же хриплый баритон пел: «Ни принцесса, ни дюшесса, ни княгиня, ни графиня…» Навстречу Штаалю шёл, переваливаясь, с хлыстиком в руке, осанистый инспектор труппы. Он недовольно посмотрел на Штааля и холодно кивнул головой, как если б тот ему поклонился. «Ещё бы стал я первый кланяться», – почти с бешенством подумал Штааль.
У окна стоял стул с продырявленным сиденьем. Со сцены, находившейся совсем близко, слышалось пение. Штааль сел и угрюмо уставился на улицу. Ещё было светло. Начинались весенние дни. Грязное месиво, оставшееся после растаявшего снега, уже немного подсыхало. Стояла тёплая погода без дождя и солнца, которую любил Штааль.
«Да, правду говорил Ламор: нечего мне лезть к этим людям, – угрюмо думал он. – Странно я повстречался с Ламором. В Неаполе тогда были единовременно и не знали. А здесь, в Петербурге, вдруг встретились у Демута. Очень странно! Я думал, он давно умер. Живуч старик и стал ещё болтливее. Но, пожалуй, он прав».
Они тогда довольно долго оставались в биллиардной. Когда все предметы разговора были исчерпаны, Штааль вдруг, сам не зная для чего, рассказал Ламору о своей любви к госпоже Шевалье. Старик выслушал его с интересом.
– Молодой друг мой, – сказал он, – глупый, благоразумный человек, вероятно, счёл бы себя обязанным с ужасом вас предостеречь. Очень может быть, что за любовь к фаворитке императора вас бросят в каземат или сошлют в каторжные работы, – такие случаи бывали в истории. Но в русской Бастилии (ведь её, слава Богу, ещё не взяли) или по дороге в Сибирь, позвякивая кандалами, вы вдруг вспомните какую-нибудь улыбку, или взгляд, или сказанное вам нежное слово – и сердце ваше замрёт от такого умиления, от такого мучительного восторга, по сравнению с которыми, конечно, ничего не стоит вся слава и роскошь мира. Эти минуты и составляют высшую радость в любви, а не то, что, помнится, Марк-Аврелий или другой древний импотент называл презрительно «convulsicula». [181] Платоническая любовь, которую наивные люди именуют «чистой», – самое утончённое наслаждение, выдуманное великими сибаритами. Я отнюдь не враг «convulsicula», – но высший восторг дают всё же те мгновенья. Правда, восторг пройдёт, а Сибирь и Бастилия останутся. Поэтому, чисто с логической точки зрения, глупый человек, пожалуй, будет не совсем не прав. Однако особенность глупых людей именно в том и заключается, что они суют логику туда, где ей решительно нечего делать. Область полномочий здравого смысла в жизни до смешного мала… Впрочем, по прежним моим наблюдениям, у вас не слишком бурный темперамент. Вы, кажется, человек мнимострастный: есть такие – уж вы меня извините. Благоразумнее было бы, конечно, не лезть в соперники сильным мира. Но отчего же и не попытать счастья? Есть серьёзные прецеденты. Возьмите нашего первого консула. Уж какое могущественное лицо, да вдобавок гений, да вдобавок красивый человек, – но с огорчением должен сообщить вам то, о чём давно говорит весь Париж: Le grand homme est cocu. [182] Счастливый соперник первого консула – конный егерь, мосье Шарль: просто конный егерь, просто мосье Шарль, ничего больше. Это, кстати сказать, по-моему, проявление высшей справедливости. Судьба мудро поступила, наградив пяткой Ахиллеса. На месте наших республиканцев я нашёл бы себе утешение: мосье Шарль отомстил человеку судьбы за 18 брюмера: le tyran est cocu. [183]
181
Любовные корчи, уколы, конвульсии (лат.).
182
Великий человек – рогоносец (фр.).
183
Тиран – рогоносец (фр.).
«Всё он шутит да острит, – думал Штааль. – Нет утомительнее таких людей. Неужто в первом консуле ничего иного подметить было невозможно?..»
Мысли Штааля были в последнее время всё более печальны. Дела его, и денежные, и служебные, находились в совсем дурном состоянии. Товарищи-офицеры его не любили и считали чужим, случайным человеком в своей среде. Штааль это приписывал тому, что не имел знатного имени. В действительности были также другие причины. В его блестящем полку, одном из лучших в мире, традиции чести и достоинства стояли и в ту пору чрезвычайно высоко. Штааль не сделал ничего противного этим традициям, не сделал и вообще ничего дурного. В походе он прилично себя вёл. Поэтому его терпели. Но в нём смутно чувствовали человека, в безукоризненном поведении которого нельзя быть вполне уверенным. «Надо уйти в отставку, пока не попросили, – думал Штааль. – Не создан я для военной службы».
Он взглянул в окно.
«Вот скоро поеду на юг, в Киев, в Одессу даст поручение Рибас… Бальмен предлагает ехать вместе. Дешевле будет и не так скучно: он приятный мальчик. Там отдохну… Какая, однако, мелочь может расстроить душу… Ведь ничего, собственно, этакого не случилось. Ну, увижу её в другой раз. Да и на ней свет не клином сошёлся. На юге много красивых женщин… Вот бы только Лопухина не оскорбилась, что я её бросил…»
На сцене Амур пел арию: «Её устами говорила сама любовь, сама любовь». Певец произносил: «сам-ма любо-у, сам-ма любо-у». «Да, именно любоу… Почему, однако, старик думает, что я человек мнимострастный? Это обидно…» Голос певца оборвался на длинной писклявой заключительной ноте. «Какой скверный певец! Да, всё моё расстройство оттого, что нет ни л ю б оу, ни денег… Одно утешало бы, ежели б не было другого. А вдруг на юге найду и деньги, и любоу?..» «Я говорю, что она загрустила от печали», – сказал на сцене голос. «А я говорю, что она печальна от грусти», – отвечал другой. Послышался смех. «Экое дурачьё! Что тут остроумного?» – подумал Штааль. Он встал и направился к сцене.