Павел II. Книга 3. Пригоршня власти
Шрифт:
Постелить себе Павел распорядился в неожиданном месте, в «Брусяной избе», недавно восстановленной внутри Кремлевского дворца. Спальников царь терпеть не мог — тех, которые должны бы по чину с ним в одном покое в ночное время пребывать, беречь его сон. Постельничьего, боярина-кастеляна, царь взял из греков, по рекомендации обер-прокурора Синода. Чтобы, если казнить придется, не так жалко было. Это не скупость на людей, это русская бережливость. Павлу доносили, что о его скупости в народе ходят анекдоты. Павел на это обижался и не понимал — за что эти насмешки. Благодарить бы должны. Но преследовать за анекдоты про самого себя пока не велел. Нельзя терять популярность.
Павел, засыпая, долго перебирал в уме крохотные события этого дня, дал себе слово наутро порадовать душу, подняться на Ивана Великого, погладить чудо, привезенное с Пушечного двора, и на этой согревающей
«Кровавые подонки скрывались от карающего меча советского правосудия с тех самых пор, когда победоносная советская армия освободила концлагерь „Баухаус“ в ноябре 1944 года. И вот теперь, семьдесят четыре года спустя, пришла для них пора держать, наконец, ответ за сотни тысяч невинных жертв, замученных в „Баухаусе“. Обвиняемый Жоминюк, все эти годы скрывавший свою волчью сущность немецко-фашистского прихвостня, прятался под личиной мирного продавца ликеро-водочного завода… Наймит Геловани, ежевечерне скрывавший свою звериную суть под маской дорогого каждому советскому сердцу образа… Нет прощения этому отребью за давностью лет, поэтому требую, да, именно требую от имени советского правосудия…»
Павел недоуменно отвел глаза от экрана и понял, что сидит в своей старой квартире, в Свердловске. Обои почти вылиняли, видать, так их никогда со смерти отца и не меняли. Откуда-то приплыла в сознание теплая, очень мелкая мыслишка: а из восьми-то тысяч отцовских, поди, уже все десять стало на книжке! Можно в очередь на «жигули» становиться! Павел посмотрел на свои руки и удивился. Жилистые руки старика, с возрастными пятнами, безвольно лежали на коленях. «Старость не радость, семьдесят два…» — подумалось ему. Суд над пособниками нацистов, как и следовало ожидать, закончился приговором к высшей мере. В восемь предполагалось выступление генерального секретаря — так обещала программа, напечатанная в «Вечернем Свердловске». Наверное, что-то очень важное. Что-нибудь про атомные испытания и происки гегемонистов. Или про остров Даманский? Где он, этот остров, возле Кубы или нет? Но наверняка что-нибудь очень важное.
Вошла Катя. Собственно, почему эта весьма немолодая, расплывшаяся женщина — Катя, Павлу было знать неоткуда, сходства почти никакого. Перед собой Катя несла прихваченную сковородником тарелку; по семейной привычке стариковский ужин Романовы съедали прямо перед телевизором. На экране уже ворочал челюстью генеральный секретарь, понять его речь в последние тридцать-сорок лет уже никто и не пытался, но телевизор не выключали, надо думать, ни в одном доме, потому как потом программа обещала заветное, любимое — про Штирлица. Уж который раз смотрел Павел, не выпуская из одной руки газету, а из другой вилку, на любимые мгновения весны. Вся его жизнь прошла вместе с этими мгновениями. День проходил за днем, ничем не отличаясь от предыдущего, теряясь в далеком прошлом, но всегда они, эти драгоценные мгновения весны, были рядом, их снова и снова крутили по телевизору.
На стене висела выцветшая фотография отца. Рядом, тоже в рамках отцовские дипломы за резьбу по рисовому зерну. Однажды попытался Павел тоже этим делом заняться, но даже начатую отцом «Каштанку» на одной четвертой зернышка закончить не смог. Не те мозги, не то терпение. Жаль. И на охоту ходить не научился. Так и прошла вся жизнь в преподавании средним классам школы истории народных восстаний, Болотников-Разин-Пугачев-декабристы-морозовская стачка…
Телевизор перевернулся, комната куда-то поплыла в красно-лиловую тьму. Из потемок выдвинулся народный сальварсанский ансамбль, исполняющий на кавакиньо и беримбау гимн Советского Союза, сочиненный великим композитором Александровым. Потом мощный, из Большого Театра, бас-профундо пропел: «И поплыли по ма-аатушке Волге просторные джо-о-нки!..» Кавакиньо и беримбау подхватили мелодию. Голос телепрокурора продолжил: «Брак этих кровавых наймитов не может быть признан действительным, и нет им прощения: они заключили его находясь в близком родстве, в сумасшествии, по насилию, будучи несовершенолетними и в разводе!» Серп колхозницы вонзился в подбрюшье рабочего, тот присел на корточки, сделал несколько упражнений и заявил: «Сперва нужно обустроить!..» Вновь прокурорский голос потребовал:
Штирлиц на экране разгрыз ампулу, но взгляд Павла оторвался от экрана и скользнул на ручку кресла: его собственную, безвольную, пятнистую кисть нежно поглаживала старческая Катина рука. Павел не выдержал и открыл глаза; еще ничего не увидев, он дико заорал. Почти полностью затемненная на время государева сна «Брусяная изба» была все же не настолько темной, чтобы не вернуть царя из кошмарного сна к действительности. Павел перестал орать, окончательно огляделся и увидел, что в трех шагах от постели стоит и трясется, как осиновый лист, жирный, небритый враг короны, давно осужденный на пожизненные целинно-каторжные работы Милада Половецкий и держит в руке длинный, фосфоресцирующий стилет.
«Государь, я должен взять вашу жизнь!» — вертелась на языке Половецкого ритуальная самурайская фраза, но пришла она ему в голову поздно, потому что японский вопль, без которого каратэк на жертву не прыгает, исходил от императора, вылетевшего нагишом из постели. Средний палец царя вонзился бывшей увядшей хризантеме в диафрагму, прошел через то, что можно бы назвать надбрюшьем, и вышел из спины Милады. Голый Павел, еще не очнувшийся от привидевшегося ему кошмара собственной советской старости, в которой ничего, никогда и нигде не случалось и случиться не могло, беспомощно шевелил окровавленной рукой за спиной проткнутого Милады, а тот, гнида жирная, все не умирал, только выронил кинжал, и Павел отдернул ногу, чтобы об отравленное лезвие не поцарапаться. А вот выдернуть руку все не мог. Милада уже качался. Павел, памятуя свой более удачный прыжок на того сумасшедшего, который в прошлом году пытался его арестовать, с ужасом думал, как бы это упасть не под труп, а на него. И на него падать было противно. Руку нужно выдернуть, решил Павел, собрался с силами и волей, напрягся.
— Это не каратэ никакое, — сказал труп очень высоким голосом. — Это айкидо.
Павел выдернул руку и отпрыгнул, кого-то живого и крупного сбив с ног. На это живое он с размаху уселся, а Милада рухнул в темноту. Вспыхнула люстра, ворвались рынды с бердышами.
— Савва! Чурила! — несколько спокойней, чем сам от себя ожидал, сказал окровавленный царь. — Кто допустил? Взять!
Савва, двухметровый рында из бывшего ОМОНа, взять ничего не мог, царь врезал ему босой пяткой по причинному месту. Конечно, он не проткнул стража насквозь, но в отключке рында находился полной. Однако еще более двухметровый Чурила, да и подоспевший постельничий с холопами уже раскладывали на паркете то, что осталось от Милады после царского удара. Сам царь брезгливо вытирал руку обо все, что попадалось: о кафтан Саввы, о простыню, даже о лицо и волосы павшего рынды; тот лежал без сознания, ибо так было всего выгодней. Он-то знал, что именно ему теперь достанется меньше всех: он как-никак первым бросился царя спасать, ну, а что шорохи в спальне разбудили сперва именно Чурилу, тот никому теперь не докажет. Савва знал, что именно делают с телохранителями, упустившими того, чье тело они хранили. Кажется, тело и само оказалось не хилое, тело постояло за себя само, — во, бля, царь!
Чурила и грек-постельничий уволокли тяжеловесные останки покойной хризантемы, она же «брат Куна». Царь пришел в себя и встал, без посторонней помощи отправился смывать с рук покойника. Из нагрудного кармана он вытащил сунутую туда еще Тоней — Павла кольнуло — пластинку с таблетками транквилизатора. Принял только одну. И не хотел особенно «плыть», и жалел эти таблетки, все надеялся пластиночку предъявить Тоне и доказать, что лекарствами не злоупотребляет. Постоял несколько минут под душем, и под холодным, и под горячим, и вновь под холодным, — и опять император стал императором. Вытащил из-под груды белья линялый, синий, староконюшенных времен спортивный «адидас» и пошел в кабинет, без захода в «Брусяную избу». Покуда Фотий заново все не освятит, ноги царской там не будет. А пока что найти виновного. Надо же, года еще не прошло с коронации, а покушения так и сыплются! Вот и делай этому народу добро! Пращура Павла задушили в Михайловском замке. Кузену прапрадеда за то, что он народу волю дал, бомбой ноги оторвали. Внука его и вовсе ни за что убили, притом вместе с родичами самого Павла. Зато при отце этого внука, при Александре Третьем, хоть и был он из узурпаторов, порядок какой-никакой, а все же был. Нет, хватит миндальничать. Подать министра внутренней безопасности! Откуда, спрашивается, ночью в Кремле убийцы с кинжалами? Царь не обязан каждого тыкать пальцем, палец не казенный, поломать можно, и не царское дело — работать собственной охраной!