Пчелы мистера Холмса
Шрифт:
— Ваша способность — или, возможно, мне следует сказать «способность вашего персонажа» — делать решающие выводы из зачастую самых мимолетных наблюдений всегда казалась мне невероятной, разве я не прав? Вы вовсе не похожи на человека, о котором я так много читал. Как бы сказать? Вы кажетесь не таким эксцентричным, не таким ярким.
Холмс укоризненно вздохнул и коротко махнул рукой, словно отгоняя дым.
— Ну, вы говорите о моей молодой заносчивости. Теперь я стар, и я отошел от дел, когда вы еще были ребенком. Сейчас мне совестно вспоминать свою былую самонадеянность. В самом деле. Мы ведь провалили несколько крупных дел — к моей великой досаде. Да ведь кому захочется читать о неудачах? Мне бы точно не захотелось. Но могу вам сказать с большой долей уверенности: в описании успехов, возможно, и случались преувеличения, в описании же упомянутых вами «невероятных» выводов — нет.
— В самом деле? — Господин Умэдзаки снова помолчал, еще раз глубоко вдохнул, затем сказал: — Любопытно узнать, что вам известно обо мне. Или ваш талант тоже отошел от дел?
Может
— Что мне известно о вас? Ну, ваше владение английским языком свидетельствует о заграничном образовании — по старым оксфордским изданиям на полке я сужу, что учились вы в Англии, и диплом на стене подтверждает мою правоту. Предположу, что ваш отец был дипломат, имевший сильное пристрастие ко всему западному. Что еще заставило бы его предпочесть столь нетрадиционное жилье — ваше наследственное владение, если я правильно помню, — или отправить своего сына учиться в Англию, в страну, с которой у него несомненно были деловые связи? — Холмс закрыл глаза. — Что касается вас, мой дорогой Тамики, нетрудно догадаться, что вы литератор и что вы хорошо начитанны. Просто поразительно, как много можно узнать о человеке по принадлежащим ему книгам. В вашем случае интерес к поэзии, особенно к Уитмену и Йейтсу, указывает мне на то, что вы питаете склонность к стихам. И вы не только читаете стихи, но и много пишете их — столь даже много, что вы, возможно, не сознавали, что записка, которую вы оставили мне утром, это хайку — два пятисложных стиха и семисложный посередине, кажется. И, хотя я не могу знать, не посмотрев, мне представляется, что рукопись на столе есть ваш неопубликованный труд. Говорю неопубликованный потому, что чуть раньше вы скрыли его под шляпой. Это подводит меня к делам, которыми вы занимались днем. Если вы вернулись домой с рукописью — будучи, должен отметить, не в себе, — то, я думаю, утром вы взяли ее с собою. Но какое дело требует, чтобы писатель взял с собою неопубликованную рукопись? И почему он возвращается домой в таком настроении, с той же самой рукописью в руках? Скорее всего, у вас была встреча с издателем — и, видимо, неудачная. Кто-то решит, что публикация не состоялась из-за качества написанного, но я уверен, что причина в другом. Выскажу предположение, что заключается она в содержании, а не в форме. Иначе с чего бы вам негодовать на непрекращающееся притеснение японских поэтов, прозаиков и художников союзными цензорами? Но поэт, уделивший немалое место в своей библиотеке Марксу, едва ли будет воспевать воинственный дух империи — по всей вероятности, сэр, вы своего рода кабинетный коммунист, а это, безусловно, означает, что вас находят нужным цензурировать и оккупационные власти, и те, кто по-прежнему почитает императора. Одно то, что сегодня вечером вы назвали Хэнсюро «товарищем» — необычное слово для брата, я считаю, — указывает на ваши идейные симпатии, а также на ваш идеализм. Разумеется, Хэнсюро вам не брат, верно? В противном случае ваш отец, бесспорно, отправил бы его следом за вами в Англию, тем самым дав нам с ним радость более насыщенного общения. Любопытно также, что вы с ним живете вместе, так похоже одеваетесь, постоянно говорите «мы», а не «я» — почти как супруги. Конечно же это не мое дело, но я убежден, что вы были единственным ребенком в семье. — Пробили каминные часы, Холмс открыл глаза, сосредоточив взгляд на потолке. — И наконец — прошу не счесть за оскорбление — я задумался над тем, как вам удается так благополучно существовать в это непростое время. Вы нисколько не нуждаетесь, вы держите экономку, вы гордитесь своим собранием стекла ар деко — все это куда как буржуазно, не так ли? С другой стороны, коммунист, торгующий на черном рынке, двоедушничает меньше, чем кто-либо другой, — особенно если он предлагает свое добро по сходной цене и назло капиталистическим ордам, захватившим его страну. — Глубоко вздохнув, Холмс замолчал. Потом сказал: — Я убежден, что есть и другие нюансы, но пока они мне недоступны. Я уже не так ухватчив, как раньше. — Он опустил голову, вернул сигару в рот и устало взглянул на господина Умэдзаки.
— Удивительно. — Господин Умэдзаки помотал головой, и в этом движении читалось недоверие. — Совершенно немыслимо.
— Ну что вы, право.
Господин Умэдзаки попробовал снова принять невозмутимый вид. Он выудил из кармана сигарету и держал ее, не прикуривая.
— За вычетом одной или двух ошибок вы полностью разоблачили меня. Я имею незначительное касательство к черному рынку, но лишь как нечастый покупатель. На самом деле мой отец был чрезвычайно обеспеченный человек и позаботился о своей семье, что не мешает мне высоко ставить марксистскую теорию. То, что я держу экономку, тоже не совсем верно.
— Мою науку, знаете, едва ли можно назвать точной.
— Все равно это впечатляет. Скажу, что ваши наблюдения насчет нас с Хэнсюро меня не очень удивили. Не хочу быть грубым, но вы тоже холостяк, много лет живший вместе с другим холостяком.
— Чисто платонически, поверьте.
— Как скажете. — Господин Умэдзаки не сводил с него почтительного взгляда. — Это и вправду удивительно.
На лице Холмса выразилась озадаченность.
— Неужели я ошибся? Женщина, которая готовит и ведет дом, Мая, она ведь ваша экономка, верно?
Господин Умэдзаки явно был убежденный холостяк, но только сейчас Холмсу показалось странным, что Мая держится скорее как отставленная супруга, чем как приходящая прислуга.
— В каком-то смысле, наверное, да, и не в определении дело, но мне не нравится применять это слово к моей матери.
— Естественно.
Холмс потер руки, выпуская клубы синего дыма, надеясь замять свой досадный промах — он позабыл, кем Мая доводится господину Умэдзаки, хотя, несомненно, знал это из давешних представлений. Или, понадеялся он, промах сделал хозяин — может быть, он ему ничего об этом и не сказал. Так или иначе, повода для беспокойства не было (ошибка простительная — хотя бы потому, что женщина казалась слишком молодой для матери господина Умэдзаки).
— Теперь прошу меня извинить, — сказал Холмс, держа сигару у губ. — Я несколько утомился, а нам завтра рано вставать.
— Да, я сам тоже сейчас лягу. Я бы хотел сказать, что очень благодарен вам за ваш визит.
— Пустое, — сказал Холмс, тростями помогая себе встать и зажав сигару в углу рта. — Это я благодарен вам. Желаю хорошо выспаться.
— И вам тоже.
— Спасибо, непременно. Доброй ночи.
— Доброй ночи.
Холмс пошел по темному коридору — огни в холле были погашены, и все окутывал мрак. Но какое-то свечение все-таки просачивалось сквозь тьму, исходя из приотворенной двери впереди. Он побрел на свет и остановился перед озаренным проемом. Тайком заглянув внутрь, он увидел Хэнсюро за работой. Обнаженный по пояс, в почти свободной от мебели комнате, тот горбился у раскрашенного холста, изображавшего — как виделось Холмсу с его места — что-то вроде кроваво-красного поля, усеянного множеством геометрических фигур (прямые черные линии, голубые круги, желтые квадраты). Напрягая зрение, он разглядел сваленные у голых стен оконченные картины разного размера, залитые красным, и другие, сумрачные (разрушенные здания, бледные белые тела, заполняющие багряный фон, вывихнутые руки, искривленные ноги, цепляющиеся руки, безлицые головы в виде анатомического месива). Несметные капли и пятна краски, похожие на брызги крови, покрывали деревянный пол вокруг мольберта.
Позже, приготовившись ко сну, он думал над запретными взаимоотношениями между поэтом и художником — двумя мужчинами, выдающими себя за братьев, но живущими, как семейная пара, под одной крышей и наверняка спящими в одной постели, при молчаливом осуждении не одобряющей их, но преданной Маи. Очевидно, что это была тайная жизнь, особая и предельно осторожная. Но он подозревал, что это не единственный секрет господина Умэдзаки, вероятно, еще один-два деликатных вопроса всплывут в скором времени — ибо за его письмами, как Холмс теперь понимал, крылось нечто большее, чем было выражено словами. Приглашение, однако, было сделано и принято. Когда придет утро, они с господином Умэдзаки начнут свое путешествие, оставив Хэнсюро и Маю одних в большом доме. Как ловко ты завлек меня сюда, подумал Холмс, засыпая. Когда же он задремал, полуприкрыв глаза, его слух пронзило знакомое низкое жужжание, и ему приснился сон.
Часть вторая
Глава 7
Холмс проснулся, задыхаясь. Что случилось?
Сидя за столом, он взглянул в окно. Снаружи однообразно и ровно шумел ветер, гудел в оконных рамах, волновался в водосточных желобках, колыхал сосновые ветви во дворе, конечно, трепал цветы на клумбах. Не считая порывов ветра за закрытым окном и спустившегося вечера, все в кабинете осталось таким же, каким было до того, как он уснул. Изменчивые отсветы заката между раздернутых штор теперь уступили место непроглядной темноте, но лампа все так же светила на стол; на нем же были хаотически раскиданы рукописные заметки для третьего тома «Все об искусстве расследования» — какие-то раздумья, записи, слова нередко теснятся на полях, скачут из строки в строку, иногда без всякого видимого смысла. Если работа над первыми двумя томами оказалась достаточно легкой (оба писались одновременно на протяжении пятнадцати лет), то последнему рывку препятствовала нынешняя неспособность Холмса к полноценному сосредоточению: он садился и вскоре засыпал, держа ручку в руке; садился и смотрел в окно, иной раз, кажется, часами; садился и писал беспорядочные ряды фраз, вольнотекущих и бессвязных, словно из этой кутерьмы мыслей могло произойти что-то внятное.
Что случилось?
Он дотронулся до шеи, потер горло. Подумал: всего лишь ветер. Набегавший на окно гул, что проник в его сон, разбудил его.
Просто ветер.
В животе у него заурчало. Он понял, что снова пропустил ужин — по пятницам миссис Монро готовила ростбиф и йоркширский пудинг с гарниром — и что непременно найдет в коридоре поднос (с жареной картошкой, остывшей у запертой двери). Добрый Роджер, подумал он. Всю прошлую неделю, когда он затворялся в кабинете, отказываясь от ужина и своей обычной пасечной деятельности, поднос обязательно прибывал наверх и ждал, чтобы он обнаружил его, выйдя в коридор.
Тем утром Холмс ощутил некоторые угрызения совести оттого, что пренебрегал пасекой, после завтрака пошел туда и увидел, как Роджер проветривает ульи. Ожидая жару — к тому же вовсю начинался сбор нектара, — мальчик предусмотрительно вынимал медовые надставки из ульев, чтобы ветер мог сквозить от нижнего летка до верхнего, пособляя трепещущим крылышкам и не просто охлаждая улей, но и обеспечивая лучший настой нектара в магазинах. Тогда чувство вины, которое испытывал Холмс, испарилось, ибо пчелы содержались как подобает и было видно, что его постоянное — чуть ли не планомерное — наставничество над Роджером принесло плоды (надзор за пасекой, с удовлетворением отметил он, находился в надежных, внимательных руках мальчика).