Печаль полей (Повести)
Шрифт:
Вспомнив об этом, Черныщов ждал продолжения песни, будучи твердо уверенным, что оно последует. Так и произошло; совсем не с земли, а из безбрежного светлого неба опять донеслось:
…Но давно уж милый мой
Стал как лед зимой,
Ласки свои нежные
Отдает другой…
Девичий голос теперь рвался от тоски и горя, и ему было тесно там, в этом безбрежном небе, а безграничное светлое пространство будто причиняло еще большую боль. И он тотчас вспомнил, как Маша Дмитренко тогда, давно-давно, из последних сил простонала ему в лицо: «Валя, как же ты делаешь мне больно…» Заплакала и пошла. Да, для Нины и для него смысл жизни был тогда в их любви. Чуть ли не каждый день он приходил к Нине домой, часто оставался у нее до утра и, ощущая под руками ее полыхающее тело, слыша, как гулко стучит ее сердце, он тоже забывал о Маше, обо всем на свете. Ему было хорошо,
… Лучше чем соперница,
Краше чем меня?
Чем отбила милого
Друга от меня?
тоскливо спрашивал из вышины девичий голос. Так вот чем поразила его песня в самом начале — это же Маша, Маша изливает ему в песне всю свою боль!
… Иль косою русою?
Белым ли лицом?
Иль походкой частою
Завлекла его?
Да, чем завлекла его Нина — непонятно. Красотой? Ну, и Маша не уступала ей во внешности. Разница между ними состояла в том, что Маша обладала душой открытой, доверчивой и бескорыстной, а Нина была честолюбива, расчетлива и равнодушна к другим. Эти ее качества Чернышов почувствовал и узнал сразу, еще до слов, сказанных ею о Маше: «Ах, боже мой, да какое мне теперь дело до нее…» А вот поди ж ты, любовь к Нине обрушилась на него как обвал. Что в те дни творилось с Машей — невозможно было и вообразить. Да он тогда и не воображал себе этого, он иногда видел ее, высохшую, подурневшую, и, умом понимая, как ей тяжело, как невыносима теперь для нее жизнь, сознавая себя предателем, эгоистически выискивал себе оправдание в том, что все равно Маша не останется одна, что ее любит Ленька Сапожников, что он ее никогда не покинет, и даже хорошо, что он, Чернышов, с Ниной, соперника у Леньки теперь нет. Как-то он ему так и сказал: «Я сейчас тебе, Лень, не соперник…» И услышал в ответ: «Ты не соперник. Ты просто подлец!» И он согласился с этим, не чувствуя себя даже оскорбленным, ибо слова были справедливы, и проговорил: «Все так, Леня… Я виноват перед Машей. Но я не могу порвать с Ниной. Это выше моих сил. А ты… не бросай Машу. Не покидай ее». — «Ишь ты какой… добряк!» — зло крикнул Сапожников.
Это слово «добряк» больнее всего ударило тогда Чернышова. Сапожников разгадал те неуклюжие оправдания, которые пытался найти для самого себя Чернышов, и это было невыносимее всего. Но тот обвал заваливал, заваливал его все глубже, пока откуда-то сверху, из крохотного, свободного пока пространства не пробилась к нему страшная весть: «Маша Дмитренко кинулась под поезд!» «Как, почему, зачем же?!» — с оглушающим звоном долбило и долбило в уши, и он, раздавленный страшным известием, ходил по огромной квартире своей молодой жены, как слепой, без конца тыкался в стены, а дверей будто найти не мог. Не мог найти их до тех пор, пока Нина, не скрывая ядовитой иронии, сказала: «Не переживай уж так наглядно, цела и невредима твоя Маша». — «Ка-ак!.. — прохрипел он и, в ту минуту не веря, не в состоянии поверить словам жены, закричал: — Ты еще можешь так кощунствовать… так чудовищно…» Слов необходимых и точных он подобрать не мог. «Леонид Сапожников в последнюю секунду выхватил ее из-под колес паровоза, — сообщила Нина. — Он же давно за ней, как тень, ходит. В психолечебнице Маша твоя лежит».
Она сообщила все это и обиженно поджала губы. А он кинулся в больницу.
Когда он вошел в белую палату, Маша лежала на койке, выкрашенной в белую же краску, смотрела в потолок. Потом медленно повернула голову, некоторое время смотрела на него, не мигая. Беззвучно кричащие глаза ее стали наполняться тяжелыми слезами. Ноги его сами собой подломились, он упал перед кроватью на колени: «Прости меня, Маша… Маша, милая, я разве виноват, что она… появилась? Прости, умоляю…» — «Ладно, — сказала она тихо и тоскливо, проглотила тяжкий комок. — Я так тебя люблю, что… прощаю. Только ты мне чуть помоги… чтобы мне хоть чуточку полегче было. Ну подскажи, как мне дальше жить? Зачем жить?»
Лучше бы Маша сказала тогда: иди и, как я, бросайся под поезд. И он бы почувствовал облегчение, пошел бы. Но она сказала не так, а иначе, сразу вдвое, втрое увеличив его мучения, которые он сегодня почему-то переживает ничуть не легче, чем тогда. А тут еще эта песня… Только где же она, почему умолкла на середине? Он чувствовал, что песне еще не конец, что она будет продолжаться, и он надеялся почему-то, что она даст ему ответ на все те вопросы, которые в нынешний приезд в Белоярку вдруг навалились и одолели его. Она должна дать ответы, потому что… потому что он, Чернышов, может быть, за этими ответами и приехал. Ему
Нет, умолкла песня совсем недавно, это мысли в голове Чернышова неслись с непостижимой быстротой, в какие-то мгновения в его воображении проходили длинные отрезки прошлой жизни, создавая иллюзию большой временной протяженности. Тоскливый девичий голос умолк всего на несколько секунд и поднялся снова в вышину осеннего неба, заливая холодное пространство неизбывной болью и пронзительной мольбой не о счастье даже, а хотя бы о простом успокоении:
— Научи, родная мать,
Как мне дальше жить?
Или сердцу бедному
Помоги забыть..
Сознание Чернышова как бы остановилось. Он надеялся, что песня даст ответ на его мучительные вопросы, а она, снова возникнув, никаких ответов не дала, а только еще больше сдавила сердце от обостренного сознания — так же вот мучилась тогда Маша! Так же мучилась и так же умоляла: помоги, помоги, чтобы мне хоть чуточку полегче было!
Чернышовдолго, как ему казалось, лежал бездумно, без всякого движения. И ему не хотелось шевелиться, он боялся теперь думать о чем-то, ибо в уставшем мозгу гудела такая же боль, как в те минуты, когда он стоял на коленях в белой больничной палате перед Машиной кроватью. Но в мозгу все-таки шевелилось: отношения людей никогда не были простыми и легкими, всегда были, есть и будут покинутые, оставленные. Значит, такая вот боль, боль неразделенной любви извечна, потому народ и складывает о ней песни. Но как же все-таки эта боль преодолевается? Маша вот Дмитренко тоже ее преодолела, открылись ей все радости жизни, и она сейчас счастлива. Что же там песня, дает хоть на это ответ?
Ответ песня дала. Он был настолько прост, что Чернышов, прославленный писатель, которого критики называли мудрым диалектиком, постигшим философию жизни двадцатого столетия, наделенный толкователями литературы правом исследовать и отображать подлинную духовность человека, ну, и как говорится, и так далее, стремительно поднялся и долго сидел на копне пахучей соломы теперь по-настоящему оглушенный. В голове звенел и звенел тот же голос, но теперь наполненный не безысходной тоской и болью, а просто грустью и сожалением о несложившейся судьбе, о несбывшемся счастье:
— Боль такую, дочь моя,
Не заворожить.
Как сумела полюбить,
Так сумей забыть.
Как же просто! И как все ясно, — думал и думал Чернышов, — «как сумела полюбить, так сумей забыть». Сердце от тоски разрывается только у некоторых птиц, говорят. У людей оно выдерживает, после всех таких переживаний и терзаний, иногда неконтролируемых поступков, как это было с той же Машей Дмитренко, человек становится мудрее, спокойнее, сильнее, хотя, может быть, что-то теряет в своей жизненном потенциале он сам или его потомство. И в песне ведь слышится грусть и сожаление не о несбывшемся счастье, а о не сложившейся судьбе. Песня оставляет надежду и даже рождает уверенность, что со временем все переменится, придет к обиженной жизнью девчонке новая любовь, определит и сложит ее женскую судьбу. Ах, боже мой, почему он, Чернышов, не композитор, какое он мог бы сейчас создать симфоническое произведение! Он еще где-то в прологе, где-то в самом начале сочинения отчетливо выразил бы предощущение грядущей сердечной — боли, ожидающей неразумное человечество, постепенно давал бы картины развивающейся жизни, вводил бы на фоне душевных страданий людей мотивы развития их высокой духовности, которая помогает справляться со всякими трудностями, в том числе и с сердечными страданиями, а в финале, как в этой вот песне, мощно зазвучала бы тема счастья, которое пека не наступило, но наступит! Конечно, можно эту тему решить и в литературном произведении, написать, скажем, еще одну повесть, которую станет хвалить и Сеня Куприк, и официальная критика, но все это будет не то, не то… Почему, почему он не композитор?!
Композитором Валентин Чернышов не был.
9
Возвращались с Борисенковых прудов молча, Чернышов был хмур, в машине не проронил ни одного слова, промолчал и на обеспокоенный вопрос Сапожникова: «Что с тобой, заболел, может?» — лишь махнул рукой — ничего, мол, так, хандра напала. Он отказался заехать на чашку чая к Сапожниковым, попросил отвезти его прямо в гостиницу и там, выйдя из машины, сказал Леониду Гавриловичу:
— Писатель, он всегда болен. Всегда… Извини, я пойду к себе. — И действительно болезненно улыбнулся: — Как выздоровлю — дам о себе знать.