Печаль полей (Повести)
Шрифт:
В тот второй свой приезд Дорофеев сперва долго рассказывал о положении на фронте, о том, что в войне наступил давно перелом, вот и Киев недавно освобожден, советские войска гонят немцев с нашей земли и скоро ее полностью очистят от оккупантов, но пока всему народу тягостно, нелегко достаются победы над сильными еще и озверелыми фашистами, вот и в вашей деревне тяжко…
— А делать-то что, дорогие вы мои женщины? — спросил Дорофеев в полной тишине, и этот вопрос, эти слова — «дорогие вы мои женщины» — выжали кое у кого беззвучные слезы. — А делать нечего, кроме как работать… Ну, худо-бедно,
— А так и получается, что некому, — проговорил дед Андрон. — Что он, врет, что ли?
— Да не врет, — согласился Дорофеев.
— Осень-то какая стояла? — уныло спросил старик. — Дожди захлестали прямо. А чего в мокреть намолотишь? Как установились морозы, зачал я с бабенками помалу обмолот. Молотилка у нас, слава богу, есть и ниче, работает, опять же кузнец Петрован, золотые руки, всякие в ней железки отладил. А приводной ремень гнилой. Токо, зараза, и рвется. Мы больше его сшиваем, чем молотим. Однакось по два-три воза в день отвозим на заготпункт,
— Знаю, — кивнул опять секретарь райкома.
— А больше што можем? — выставил дед вперед козлиную бородку. — Шкирдовать школьники с району помогли, а то б мы и нашкирдовали вам. А с ноября они учатся.
— Учиться тоже им надо, отец.
— Всем надо… А вон Катькины дети, Мишуха с Захаркой, не ходят в школу! — с обидой выкрикнул дед Андрон.
— Почему ж не ходят? — задал Дорофеев вопрос и в ту же секунду понял, что не надо было его задавать: Катя опустила голову, плечи ее затряслись, женщины, находившиеся в председательском кабинете, перестали, кажется, дышать.
С улицы по-прежнему доносился равномерный стук молота о наковальню.
— В Романовке и начальных групп нету. А в Березовку, где школа-то, на голодную смерть ей отправлять их? — произнесла какая-то женщина. — Да и в чем, спросить? Раздетые на печке сидят, как котята.
— У нас нынче один председатель только и отправил туда своих, — добавила другая.
— А вы все — давай работу, давай хлебосдачу. Хорошо тебе в кошевке ездить да требовать. Влез бы в нашу шкуру-то!
— Скоро задохнемся от этой работы… Один Пилюгин в деревне останется.
Пилюгин, сидевший недвижно сбоку своего стола, пошевелился, стул под ним скрипнул. Но сказать — ничего не сказал.
Долго молчал и Дорофеев, стоял, обернувшись к окну, будто хотел получше расслышать звуки, доносившиеся из кузницы. Говорить ему было трудно теперь, это все понимали, а больше всех, видно, Мария-счетоводиха.
— Бабы! — выкрикнула она сдавленно. — Уж если вовсе стали все без понимания, так я скажу. Я в районе-то бываю, так слышу, об чем говорят там про него… про Дорофеева. У него нога вон гниет, доктора в область лечить отправляют, а он по району мается. А за какой тоже интерес? А вы упрекать…
— Ты, Мария, оставь мою ногу в покое! — резко обернулся от окна Дорофеев. — У всех у нас что нибудь болит. У каждого свое горе. А есть еще для всех общее… — Дорофеев прислонил к стенке костыль, шагнул от окна к столу. Пилюгин, не вставая, пододвинул навстречу ему поудобнее
И ничего вроде бы нового и особенного не было в этих словах Дорофеева, но женщины притихли, будто чем-то пристыженные, все, кто сидя, а кто стоя, опустили головы.
А кузнец все стучал и стучал в своей кузнице.
— И не требовать я приехал, женщины, — добавил Дорофеев. — Чего требовать, коли каждая и так хлещется изо всех сил. Приехал попросить вас… Уж больно нужен хлеб фронту.
Опять возникло молчание, долгое и тягостное. Потом снова скрипнул стул под Пилюгиным. Но на этот раз он поднялся и глухо проговорил:
— Товарищи колхозницы… Он правильно, товарищ Дорофеев, — не требовать, а попросить. И надо подумать, как выйти из невозможного. А как, если конкретно? Чего можно придумать? Вот, товарищ Дорофеев, все наличные силы колхоза перед вами. Тут как начнешь думать, так голова кругом…
— От самогонки, как у кузнеца, — зло выкрикнул от дверей надсаженный голос.
— Кто там клевету разводит?! — вскричал Пилюгин. — Ты, что ли, Фроська?
— Я, я! — И низкорослая, юркая молодая женщина в черном полушубке, сквозь многочисленные дыры которого торчал мех, выдвинулась вперед. — Петрована Макеева ты хаишь… Оно за пьянство кто его хвалит? А Катька вон правильно говорит: мы ж за ним горя не знаем. Плуги-бороны тебе все откует, лобогрейки, сенокосилки к самому сроку отладит. Да сдохли без него бы ведь совсем!
— Ты если хошь, так по делу говори, — прохрипел Пилюгин. — Про хлебосдачу тут речь, а не про кузнеца.
— А я про что? — шагнула к нему Фроська. — Макеев пьет, да дело разумеет.
— Коль я не разумею — зачем в председатели ставили?
— Да мужик же, думали! А ты мужик лишь на выпивку… на одно только это дело!
— На два-а… — протянула вдруг стоявшая в углу жена Пилюгина, подняла тяжелые, ненавидящие глаза на Катю Афанасьеву,
Голос Лидии еще не затих, как в председательском кабинете снова установилось безмолвие. Бойкая бабенка Фрося как-то виновато закрутила головой в пестром платке, втиснулась в кучу людей. В этой тишине раздался громкий всхлип, и Катя Афанасьева, ударив плечом дверь, вылетела наружу.
Дорофеев обвел всех взглядом. Но угрюмо сидевшие и стоявшие перед ним женщины старались спрятать от него глаза.
— Не гожусь, так снимайте с поста. — Пилюгин зловеще резанул глазами по своей жене, стал опускаться на скрипучий стул. — Ас этой хлебосдачей… Ну, могу, конечно, сам у молотилки встать…
— А почему бы тебе не встать? — свистящим голосом произнес Дорофеев. Глаза его сузились, заблестели, на лбу то возникали, то исчезали поперечные морщины. — Я понимаю, у кузнеца работы хватает. Но сейчас ноябрь, времени для ремонта инвентаря еще с излишком. Почему бы и его не поставить сейчас на обмолот? Вот уже два человека… к тому ж мужчины.