Печаль полей (Повести)
Шрифт:
— Я русский. Демидов по фамилии.
— Ты ж облик человеческий совсем потерял.
— Кто ж тут его сохранил?
— Где в плен попал?
— На Дону где-то. Из штрафников я.
— За что в штрафники угодил?
— Осужденный был. За то, что будто бы колхозную ригу сжег.
— Как — будто бы?
— Я не поджигал. Денисий Макшеев поджег. А я жениться хотел на Марии. Оттого все и началось…
— Погоди, погоди, старик… Он полоумный, кажется.
— Нет, в уме покуда. И не старик — мне сорока нет пока еще. Вы послушайте…
Демидова выслушали
— Да, тут разобраться не так-то просто, — сказал офицер с двумя полосками на погонах. — И не наше это дело.
— Да чье бы ни было — все едино не разберутся, — обреченно махнул рукой Демидов. — Лучше уж посадите до конца срок отсидеть, который мне даден.
… И еще три года мыкался Демидов по каким-то пересыльным пунктам, лагерям, по-прежнему безразличный к тому, что с ним происходит.
Он только чувствовал: люди, занимающиеся его судьбой, не знают теперь, что с ним делать.
Наконец в сорок восьмом году Демидова выпустили, обязав три года еще жить на поселении в том же северном районе, где был лагерь.
Но все проходит — прошли и эти добавочные три года. Мог теперь ехать Павел Демидов куда угодно. А куда? Где жизнь доживать? Мать умерла еще до войны, получил он известие как-то. Мария, Денис Макшеев, родное Колмогорово — все это было где-то уже в другом мире, будто за какой-то мутной бесконечной далью, преодолевать которую не было ни смысла, ни желания.
Демидов бы остался, наверное, до конца дней своих в неласковой северной земле, к которой как-то и привык за последние, относительно свободные годы, чем-то и стала дорога она ему, может, незавидной своей холодной судьбой, нелегкой жизнью, если бы не слова тамошнего одного районного начальника. Показались они Демидову самым горьким из всего, что ему довелось испытать.
— Вот ты хочешь у нас в районе остаться, — сказал ему тот человек. — А зачем ты нам такой?
— Какой — такой?
— А вот такой. Не человек, а просто так… имярек.
— Имярек, значит?
— Вот именно. Зачем ты такой стране нашей? Людям нашим?
— Я ни стране, ни людям ничего плохого не делал. Может, и хорошего тоже. Так вы дайте возможность.
— Возможность? У тебя была и есть одна возможность — покончить с собой. Не понимаю, почему ты не воспользовался ею до сих пор.
Почернело у Павла перед глазами, потемнели оконные стекла в кабинете этого человека, будто враз, в одну секунду залила непроглядная темень северный поселок.
Давным-давно, когда только-только осудили, дал зарок себе Павел — не пить больше сроду спиртного. Получив волю, исполнял свято клятву, не брал водки в рот и капли. А тут прямо из кабинета этого начальника пошел в магазин, купил бутылку, вылил в кружку и выпил в три-четыре глотка. Будто воду выглотал, не почуяв горечи. И с удивлением обнаружил — разжало сердце, отпустило тугонатянутые по всему телу жилы.
И заплакал Павел Демидов. Все, что с ним было, переносил молча. А тут не выдержал.
— Не прощу, нет… Не могу! — решил он в
5
В родные места он приехал ранней весной, когда над Енисеем кричали журавли.
Но с какого боку приткнуться к жизни? Ни на что хорошее он уж не надеялся, отвык от хорошего. И, внутренне чувствуя, что пытает судьбу в последний раз, прямо с поезда пошел в райисполком.
— Объясни мне, значит, гражданин начальник, что я такое за человеческое чучело? В том смысле — стоит дальше мне жить али в самом деле солнечным светом я не имею права пользоваться? — спросил он, зайдя почти без спроса у тонконосой секретарши в кабинет самого председателя райисполкома.
Фамилия у председателя была Агафонов. Толстый, неповоротливый, с заплывшей нездоровым жиром шеей, он, прихмуривая брови, с любопытством оглядывал посетителя.
— Начальник-то я начальник… видишь, раскормленный какой. А все-таки не гражданин, а товарищ… Из заключения, что ли?
— А для меня вся земля — тюрьма без решеток.
— Ишь ты, — усмехнулся тучный Агафонов. — Злой какой. А я вот стих однажды где-то читал: «Солнце светит всем — слепым и зрячим. В этом и величие его…» Это — как?
— Слова-то можно по-всякому составлять.
— Н-да… — Агафонов все так же внимательно разглядывал Демидова. — Ну-ка, чучело, себя замучило, рассказывай…
И впервые за многие годы почувствовал Демидов, что не вся земля в подлецах, слишком большая она для этого.
Он рассказал толстому Агафонову о своей жизни все, не утаив даже и малейшей подробности.
Тот слушал не перебивая, только хмурился и мял кулаком жирный подбородок.
— Н-да… — опять он произнес, когда Павел кончил. — Что я тебе скажу, товарищ Демидов? Зло — оно само себя показывает, а добро еще увидеть надо.
— Это как же понять?
— А так… Я вот думаю: самое полезное для тебя сейчас будет — пожить где-нибудь в стороне от людей, один на один с природой. Пособлю я, скажем, бакенщиком тебе устроиться на Енисее. А еще лучше — лесником.
— Значит, возле людей мне так и нету теперь места? — Вся удушливая горечь опять прихлестнула к самому горлу.
— А ты поверь мне, Демидов. Вот хозяйка хлеба из печки когда вынет — сперва в прохладное место их составит, полотенчиком чистым прикроет — отдохнуть от жара. И отмякнет он, хлеб, духу земного наберет. А люди? Людей и в лесу много.
— Ты из крестьян, видать? — Горечь сама собой отхлынула от горла, только на Агафонова смотреть почему-то было неудобно, ощутил он ни с того ни с сего и какую-то вину перед этим человеком.
— Нет, я таежник в прошлом. И лесником долго служил. Вот сейчас как вспомню — заноет сердце от тоски. Лес, природа вообще — это высший разум, какой есть под солнцем. Научишься все это видеть и понимать — и обнаружишь в себе человека. А это для тебя — еще задача, уж поверь мне.
Демидов и понимал и не понимал, о чем говорит Агафонов. Но чувствовал — надо ему верить. И неожиданно для себя произнес: