Печора
Шрифт:
И понял тогда протопоп: от бога идут ее слова, понял, что все она выдержит в борьбе со злом, а все же, окаянный, не любил в себе протопоп это смешливое свое окаянство, а потому и сказал тогда, глядя на ее тоненький стан да на тонюсенькие ручоночки, на белую кожу глянул, приметил голубые прожилки на ручках, сказал смеясь:
— Ох, много на себя берешь, боярыня. Не ведаешь, какое зверство хоронят в себе враги наши. Выдержишь ли ты испытания, какие суждено было выдержать господу нашему?
Блеснула тогда острым прекрасно-ослепительным взглядом красавица Морозова, алый румянец пошел по ее щекам, отчего еще прекрасней стала она, губы сомкнула свои, а потом, точно вспомнив о чем-то,
— Дура! Дурища! — заорал тогда что есть мочи Аввакум и кинулся к Феодосье, и сбил пламя, и руками обхватил боярыню, и замер на секунду: так легка была Морозова, никогда еще Аввакум не ощущал, не осязал такой дивной красоты в руках своих.
И боярыня застыла на мгновение, в голове ее вспыхнула молния, и прошла эта горячая молния до самых кончиков ступней, и когда совсем легкое дыхание появилось в ее груди, улыбнулась она Аввакуму так свято и так по-детски просто, что в душе у протопопа свет заиграл с такой силой, что он был готов поклясться, что ничего в жизни не испытывал подобного, разве только когда первенца на руках впервые держал.
— Не оскверняй мою душу бедную таким злым испытанием, — сказал тогда, едва не плача, Аввакум. — Будешь дочерью моей духовной. Буду верен тебе всегда. И только с тобой уйду или в небо или в бездну. И засияло тогда лицо боярыни.
— Родной, — сказала она и заплакала, — отказала я всем женихам, порвала я злую любовь мою, ты знаешь, о ком я говорю, и мучит меня одна мысль. Ночами не сплю, все думаю, о тебе пекусь и мучаюсь, и совладать со своей мукой не в силах я.
— Что тебя мучит, поведай мне, зорюшка моя, ластовица моя, дружочек ненаглядный мой.
— Нетерпеливая я. Досадница всем. Ничего доброго не сотворила.
— Как же не сотворила, когда каждый день творишь добро — не нарадуется московская беднота, твоей щедрости?
— Не в счет, такая доброта. Все хочу отдать людям, хочу и не могу. А потому мятеж в душе моей. И еще одно. — Морозова потупила взор. — Сама со слезами молюсь и тебя прошу, батюшко, попроси у Владыки об моем сыне, Ванечке, чтобы было угодно сочетать его законным браком, чтобы дал ему Господь супружницу нищелюбивую и благочестивую.
— Помолюсь, матушка, — ответил Аввакум. — Что еще гложет душу твою?
Морозова молчала.
— Говори, — твердо сказал Аввакум.
— Хорошо, — отвечала боярыня, — не дает мне покоя одна мысль. Как подумаю, что ты от меня идешь к своей Марковне, так кровью сердце мое обливается.
— Дружец мой, солнышко мое, ласточка моя милая, чудо мое, как могла тебе прийти в голову такая мысль? Смышляешь ли ты, о чем говоришь мне?
— Я вынесу любые пытки. А эту пытку я не смогу вынести… Я наложу на себя руки, умру, не могу это вынести!
— Безумная, окаянная, выколи себе глаза челноком, язык свой грешный вырви клещами.
— Не бранись, Аввакум, Ты во мне весь. Весь, понимаешь, дружочек. И брань твоя не от сердца, а от ума идет, и глаза твои нехорошо глядели, когда ты бранился. Ты знаешь, как решила я умучить жаждой и постом свое тело, так легче мне стало. А Марковну я твою люблю и любить буду. Всегда буду помнить ее духовную любовь ко мне, помнить, как она душу мою духовной пищей питала. Но прости меня, грешную, не могу осилить в себе радости, когда вижу тебя, слышу тебя, все в моей душе переворачивается. Пыткой радостной оборачивается.
— Не кручинься ты на Марковну, — попросил мягко протопоп, — она же ни в чем не виновата. Она простая баба. Она ничего не знает того, о чем мы говорим. Душой я с тобой. Всегда с тобой. В небо уйду только с тобой. Ничто не заставит меня отступить от веры и правды.
И теперь, после ссылки, после стольких испытаний, Морозова точно решила сверить, каким же стал ее духовный отец, каким он будет после того, как так щедро обласкан Алексеем Михайловичем, да князьями, да боярами. Где это слыхано, чтобы после ссылки да пыток в такую милость человек попадал?! Устоит ли от соблазнов житейских Аввакум!?
— Устою! — крикнул, сверкая черными глазами, Аввакум. — Ох, как потешусь я над злодеями! Ох, как обрушусь я на мерзавцев царских, ох, как бы хотелось мне рассечь напополам собаку Никона или расчетверить его, пса окаянного. Огонь пылает в моей груди, боярыня. Приклони ухо свое к душе моей, и ты услышишь, какая сила выросла в моей груди, рассеки грудь мою, загляни вовнутрь, и ты увидишь, какова моя любовь к тебе, какова, моя праведная чистота и какова готовность защищать веру нашу.
…Мчится возок по белой равнине. День стоит такой чудно-пьянящий — самый раз бы чуду прийти, молнией возвестить миру великую истину, откровениям Протопоповым соединиться б с откровеньями божьими — самый раз, — именно такая благодать стояла в небе, в деревьях, в снегу белом. Все было в этом прекрасном мире. Не было только чуда».
Рядом с рассказом Светланы Шафрановой было помещено исследование Саши Надбавцева, которое тоже- отметит особо в своем письме к нам писатель Сердюков. Я читаю записки Саши. Некоторые мысли и выписки из разных исторических сочинений мне показались интересными, и я воспроизвожу их подлинно.
«Можно себе представить, писал Саша, — какие впечатления ложились на душу великого Петра, подготавливавшегося к великой исторической деятельности. Отца его, Тишайшего государя, не раз покидала природная мягкость характера. Что же должен был испытывать будущий властитель России, чья молодость была возмущена открытым бунтарством староверства? Чтобы понять личность Петра и реформу, нужно пристально вглядеться в суровые лица брадатых поборников русской старины, нужно вслушаться в сильные, подхваченные стоустою толпою речи о необходимости умирать за веру, нужно оценить высокое историческое значение XVII века для России — века, пытавшего тяжелою внутреннею борьбой силы русского народа и недаром представлявшегося современникам «антихристовым временем» (Н. Тихонравов)».
Историк С. М. Соловьев считал, что эпоха Петра была необходимым следствием всей предшествующей истории и что «так тесно связан с нашей истории XVI и XVII, разорвать их нельзя».
И далее:
«По России ходили слухи. Желаемое выдавали за действительное. Имена двух бунтарей — Разина и Никона — были рядом. Правление Алексея Михайловича открывает новую эпоху в развитии духовной жизни России. Противоречия, бунты, распри, расколы, войны — все это соединено с подъемом духа, с сопротивлением сердца, с торжеством мысли, наук и искусств, привлечением талантливых людей к власти, к социальным преобразованиям. Русское общество, по выражению историка Ключевского, треснуло, как трескается зеркало, неравномерно нагреваемое в разных частях. «Тогда стали у нас друг против друга, — пишет Ключевский, — два миросозерцания, два враждебных порядка понятий и чувств. Русское общество разделилось на два лагеря, на почитателей родной старины и приверженцев новизны, то есть иноземного, западного.