Пекарь Ян Маргоул
Шрифт:
«Вот, возьми!» Он давал и давал, даже подонкам и потаскухам. И забывал об отданном, полагая, что о протяженности времени нельзя судить ни ему, ни кому бы то ни было.
Он говорил:
— Йозефина, в вещах нет ничего таинственного, в них все дано. Одно дело — наш воскресный день, совсем другое — воскресный день убийцы. Если мгновение длится вечность, а вечность проносится мгновенно, что такое тюрьмы судей? К чему нам кипы прав, когда рождается преступление?
Маргоулу было двадцать девять лет, и жене его столько же. Но лучше не считать годы Яна, он был юноша и оставался юношей, даже когда
Площадь пропиталась летом до ярого сверкания, на солнечном костре корчатся белые домики, фонтан посреди мощеного пространства бормочет струйкой воды. На втором этаже одного из домов окна раскрыты настежь, и, такие ненужные в солнечном свете, горят четыре свечи. Здесь умер ребенок. Отец не плачет, а мать уже мертва. Дом тих, только внизу стоит нищенка, каркает: «Радуйся, благодатная Мария…» Никто не явился на похороны, а уже бьет три часа. Но вот пришел священник, четыре носильщика подняли гроб. Хор запел, и жалкая процессия двинулась по улице. Вслед за родными пристроился пекарь с мальчишкой-учеником и с сыном Яном Йозефом.
Увидев похороны в окно, он скинул фартук и надел воскресный сюртук.
— Пойдемте, — сказал он обоим мальчикам, — разве вы не знали умершего?
Ян провожал в последний путь всех бедняков и несчастных, иной раз не успев переодеться и пряча фартук, сложенный на поясе; он шел за гробом не для того, чтобы поплакать, а просто потому, что был похож на всех людей, и все люди немножко были им самим.
Над разверстыми могилами приоткрывается уголок какой-то тайны, но Маргоула она не ужасала. В небытии ему чудилось что-то ангельское.
К погосту ведет красивая дорога вдоль реки, на берегу стоит трактир. На обратном пути после похорон несколько человек зашли туда, и с ними Ян Маргоул. Оставив мертвых, заговорили о своих делах. Здесь стояла прохлада, и Ян вдыхал ее, как спящий вдыхает ночь. Он устал, и голоса доходили до него как будто издали. Разговор шел о городском имении.
Выносная лошадь, — говорил пенсионер в башмаках с пряжками, какие носят причетники, — выносная-то кашляет с прошлой зимы, советовал я управляющему, пускай прикладывают глину с уксусом, у ней железы под челюстью распухли, вот в чем ее болезнь.
Э-э, — молвил певчий. — Лучше конюшню протопить, да что толку советовать, этот проходимец готов стянуть все, что плохо лежит. Вор он и мерзавец.
Это было сказано об управляющем городским имением Чижеке.
Маргоул исподлобья переводил взгляд с одного на другого, не находя что сказать. Он знал Чижека достаточно хорошо и видел, что эти двое лгут.
Не надо злословить, — нерешительно начал он.
Что-о?! — перебил его человек в башмаках с пряжками. — Я — городской гласный!
Будь здесь управляющий, он бы вам ответил, — сказал Ян, —
В это время к трактиру подкатила легкая бричка.
— А вот и он! — сказал пекарь.
В распивочную вошел управляющий Чижек. Воцарилась тишина, и его приветствие застряло в ней торчком, как кол посреди поля.
Пекарь оробел, но растерянность заставила его заговорить. Он брякнул:
— Гласный и старик Махачек бранят вас. Разве вы воруете?
Управляющий побагровел от гнева, глянул быком на простака. Шагнул к Яну — они стояли теперь лицом к лицу, и только тишина разделяла их.
— Видали? — промолвил Чижек, удовлетворяя смутному чувству собственного достоинства — своему и остальных. — Видали, каков болван, совсем рехнулся, знай глотку дерет, вино хлещет да за глаза людей чернит! Слушай, дурень, дурная голова, остерегись! Продырявилось твое корыто, и лавчонка твоя рухнет на твою же голову, оглянуться не успеешь! Недолго тебе разваливаться в доме, который и не твой совсем, недолго швыряться деньгами, которые ты накануне выпросил под высокий процент!
Маргоул слушал и чувствовал, что голос разъяренного человека отвечает голосам сомнения, звучащим в его собственном мозгу. Неясная цифра гудела где-то в глубине, и сам Маргоул стоял очень низко. Если б управляющий взглянул на этого двадцатидевятилетнего ребенка, который стоял тут и ужасался, и дрожал, он наверняка умолк бы, не сказал ни слова больше. Но волна гнева поднималась все выше и выше с каждым ударом сердца, и Чижек злобно припомнил бедняку ту небольшую сумму, которую когда-то ссудил ему.
— Вот вам мой долг, — промолвил Ян, выворачивая карманы; однако в них нашлось по более двух гульденов.
Тогда он заплатил за пиво и поднялся, стряхнув ошеломление.
— Я ухожу, но вы не бойтесь за свои деньги, я верну их вам сполна.
Голубизна и зной обрушились на него за дверью трактира, и он, устрашенный и притихший, повел домой обоих мальчиков.
Йозефина! — позвал он, поднимаясь на крыльцо. — Сосчитай, пожалуйста, все наши долги, я хочу их уплатить.
Я помню их наизусть, — ответила жена, — я знаю, что нам не хватает тысячи семисот гульденов.
Вот как, — заметил пекарь. — Нам не хватает денег!
Бедность, эта псица с бешеными глазами и шелудивым задом, которая с тех пор гнездилась у их очага, как страх гнездится в мозгу костей, завыла у порога и вошла.
Маргоул повязал фартук и, очинив перо, сел к столу писать.
— Ты не все знаешь, — сказал он жене, поднимая глаза от бумаги. — Я должен еще за твое платье и за зонтик. Раз как-то я выиграл в карты и купил кое-что для Яна Йозефа, а в другой раз проиграл и занял у управляющего Чижека двадцать гульденов.
Пани Маргоулова не удивилась.
— Это все, Ян?
— Нет, — ответил он, — еще несколько геллеров мы должны мельнику да крестьянам за зерно.
Ян Маргоул писал красивым почерком, каким давно уже перестали писать. Он клал строку к строке и цифру к цифре — и под конец его увлекающееся сердце порадовалось тому, что страничка вышла на славу. Тетрадь закрылась, как закрываются ворота тюрьмы за выпущенным на волю узником. Ян встал от своих подсчетов и принялся болтать с ребенком, слушать, как воркует голубь-сизарь.