Пенталогия «Хвак»
Шрифт:
Рыцари вовремя почувствовали миг опасности: от предвкушения любимого дела куда и боль с усталостью исчезли! Бедный Камихай — как он визжал! Отведать от двух таких прославленных мечей — кому угодно покажется невкусным, да еще за рукояти оных держались люди такие… не нежные, прямо скажем, и очень опытные. Вжик, вжик вжик — похромал прочь наш хнычущий Камихай, со скоростью тугого ветра, другую добычу искать — благо не так далеко унюхал он сломавшего ногу длинношерстного травояда курсуя… Не курсуй — так еще неизвестно, как бы у них сложилось, Камихай силен.
— Послушай, Фодзи, я вот что удумал… Давай, вместе спрыгнем? А что? Я тоже рыцарь, пусть и не столь прямой и несгибаемый… Трону я свое отслужил, дети выросли. Может, я тоже хочу полетать напоследок?
— Не дури, Лагги, ты не один, в отличие от меня. Кроме того, это моя мечта,
— Что такое, Фодзи?
— Да то. Стемнело, куда я полечу, ничего не видя? Этак от удовольствия ничего не останется! Вот ведь досада! И главное — винить некого, кроме самого себя, раньше надо было думать. Ты, вот что, Лагги: давай прощаться. Простимся, обнимемся — и беги вниз, а я останусь ждать рассвета. На рассвете прыгну.
— Я подожду. Вместе подождем.
— Все, Лагги. Решение принято, ибо такова моя последняя воля. Имею право. Давай обнимемся… на прощание. Там, где повет к сараю примыкает — надобно заменить два венца, не забудь.
Лавеги Восточный подавил вздох и нехотя поднял левый мизинец, в знак окончания спора.
— Не забуду. И возьми мой камзол, на вот, тебе дольше ждать, а я на ходу согреюсь.
— Прощай, Лагги.
— Прощай, Фодзи.
Рыцари расстались навсегда. Один из них побежал вниз, стуча зубами от холода, в надежде, что успеет пройти по протоптанному следу, прежде чем поземка не заметет его, а другой закутался в оставленный камзол, поверх своего, в одеяло, предназначенное послужить подстилкой во время прощального созерцания, и укрепился духом, ожидая далекий рассвет. Мгновения капали одно за другим… медленно, печально, словно не желая покидать одинокого рыцаря, а ночной хлад тем временем окреп, обернулся в нешуточный мороз…
Горные ветры выли тонко и весьма злобно, недовольные тем, что какой-то смертный вторгся в их пределы и присутствием своим нарушает устоявшийся уклад, привычные забавы… Потом вдруг голоса их изменились… стали мягче, певучее… и словно бы теплее… Да, теплее… И уже не холодно, и даже боль, неутомимая и ничем не утолимая боль… куда-то отступила, а на освободившееся место светлым веселым ручейком хлынуло радостное тепло… Фодзи Гура прислушался к ощущениям, пошевелил руками, ногами, шеей — повинуются. Он осторожно присел прямо на сугроб — словно перина пуховая… и холода никакого нет… Рыцарь укрепил перед собою два подходящих камня, положил на них меч, большим пальцем чуточку ослабив смычку ножен и клинка, дабы не терять ни единого мига, в случае чего…О, взвизги ветряные — это уже не ругань демонов и богов, а песни… Добрые, легкие, такие матушка певала над его колыбелью в долгие летние сумерки…
Черная ночь, служанка богини Сулу, вгляделась в рыцаря, в слабую улыбку его, и чуточку осмелела: по ее знаку ледяные ветры придвинулись поближе, острыми текучими коготками процарапали щели в ненадежных человеческих одеяниях, защекотали грудь над самым сердцем… Улыбка стала явственнее, добрее, человек даже прикрыл глаза, буквально на один миг, чтобы прислушаться к нежным убаюкивающим голосам и поярче представить себе тот долгожданный итог всей его жизни, когда он подойдет к самому краю бездны, ощутит спиною и затылком первый укол солнечного луча, расправит крылья и шагнет туда, в полет, навстречу собратьям своим, ветрам, навстречу волшебным песням… которые будут звучать вечно и никогда, никогда, никогда не… Веки рыцаря сомкнулись и уже не захотели открываться… Да, да… пусть они еще несколько мгновений отдохнут… а уже потом… Коготки выросли и отвердели, утратили прозрачность, но сохранили в себе холод, только не лютый теперь, а милосердный: усталое сердце почуяло неладное, трепыхнулось бессильно, стиснутое льдом и мраком, раз… другой… и замерло. Рыцарь пошатнулся, все так же улыбаясь белыми губами, и тихо повалился вперед, мертвым телом своим защищая единственное родное ему существо — неразлучный меч по имени Дым Небес. Такими и нашел их Камихай, которому до этого весьма по вкусу пришлось молочное мясо небольшого травояда курсуя. Но оно не смогло насытить Камихая до отвала, тем более, что никакой курсуй, или, там, птер, или наф не заменят демону самого изысканного лакомства на свете — человечины. Впрочем, я уже не стал досматривать дальнейшее, ибо и так знаю это наизусть; мой путь вел на запад в тот далекий день, а точнее, в ту далекую ночь, и я пошел на запад, не помню уже для чего и по каким надобностям.
А Дым Небес остался нетронутым, как и всякий знатный меч, охраняемый сильнейшей магией создавших его умельцев и жрецов, и это главное, ибо мне по сердцу мечи.
ГЛАВА 5
Воду я пью еще чаще, чем вина или настойки, но гораздо более охотно. Однако же, и в винах разбираюсь изрядно, так, что не ударил бы в грязь лицом даже перед сударем Юви Орго, который уже второе столетие служит кравчим, старшим кравчим и главным кравчим Его Величества. Чудес в этом моем знании нет — всего лишь выучка и опыт. И усердие. А вот состояние опьянения моему разуму незнакомо. Притвориться в стельку пьяным, или слегка захмелевшим — да запросто, но чтобы действительно заумь в голову поймать, даже самую-самую легкую — никогда. А уж я ли не старался!?
Из всех крепких настоек предпочитаю «кокушник», из всех обычных вин, не крепленых дополнительно — простое белое вино, так называемое имперское, в любых придорожных кабаках на имперских просторах его подают чаще всего, для утоления жажды, перед едою, чтобы время провести… Кисленькое, слабенькое.
Зачем же я пью вино, а не воду, или взвары с отварами? Да принято так, да чтобы от людей не отличаться! Где вы видели ратника черную рубашку, который бы не пил и не буянил в трактирах да кабаках? Я бы выделялся в невыгодную сторону. И скажите на милость: как еще проводить свое мирное время бездомному и бессемейному человеку, не обремененному раздумьями о хлебе насущном для будущей спокойной старости?
— Дома у меня нет? — Нет.
— Семьи у меня нет? — Нет.
— Старость мне грозит? — Нимало.
Так чем же мне еще услаждать свой быт, кроме как не битвами — кабацкими и на полях сражений, возлияниями, плясками и гулящими девками? Потому и возникает необходимость прикидываться пьяным по ходу дела. Изобразить сие, повторюсь, я могу так, что ни один жрец, демон или бог не заподозрит подделку в поведении моем, но… Да, мне нравится иногда этак притворяться, умею, а все же, все же… Хочется, не скрою, хотя бы однажды ощутить ненадежную радость, ту самую гнилую усладу для пьяниц, ради которой они всем пожертвовать готовы — но не дано мне. Это как со сновидениями — любое могу создать, в любой миг, хоть ложками его ешь и мечом по нему стучи — да только не погружаюсь туда целиком, голова моя всегда наружу торчит.
Вот, например: ужинаем в придорожном трактире — я, и мой приятель, соратник — тоже черная рубашка. Ужинаем скромно, мирно: всех остальных посетителей выкинули вон, дабы глаза не мозолили, на ссоры не подначивали, остались с нами только трактирные служки, музыканты и девки. И, к примеру, веселится рядышком этот мой приятель — Хрящ, хороший, кстати, воин, хотя и не мыслитель. Он поет — и я подхватываю, он пляшет — а я не хуже, он полбочонка выдул — да я другую половину… Весело нам, хорошо! Но как я не могу стать иным, почувствовать себя иначе, вести себя иначе, так и он не может, только с другой стороны! Даже случись тревога — подхватится Хрящ, подтянется, преодолеет опьянение, пойдет мечом махать как трезвый… Но — останется пьяным. Он там, он внутри своего состояния, вином вызванного, а я — снаружи. Но он проспится, протрезвеет и выйдет из этого состояния, а я останусь в своем. Вы когда-нибудь пытались искренне радоваться старым скучным неумным шуткам наравне с окружающими вас простецами? — Вот, то же самое, увы: в любом настроении нетрудно хохотать заодно с другими, но невозможно принудить себя разделить чужую общую радость. Никаким способом не дано мне трезвое сознание изменить. Я и у деревенских шаманов учился травки да грибы в костер подбрасывать, дымом дышал… У них роскошные видения, беседы с богами — о которых, кстати сказать, боги даже не подозревают — а у меня от этих кисло-щекочущих воней кашель, желание оторвать кому-нибудь ногу-другую, да слюна как у завистливого цераптора.
Конечно, я знаю истину на этот счет, ибо сам ее придумал: невозможность пьянеть лучше, чем способность трезветь, но бывает грустно — то там, то сям наталкиваться на границы собственного всемогущества, причем — на внутренние границы. От этого, порой, смута проникает в рассудок, размываются для него рубежи действительности: где я, внутри каких оград? Своих ли, чужих ли, и зачем они мне?
— Хозяин! Хозя… Э… хозяюшка, а где сам-то?
— Занемог да помер, летом еще. Теперича не сам — а сама… вот вынуждена управляться-то. Что изволит сиятельный господин…