Пьер, или Двусмысленности
Шрифт:
После этого утра, что дышало весельем, этого полудня, отданного трагедии, а теперь вечера, что принес с собою столько радужных мыслей, в душе Пьера поселились радостное спокойствие и уверенность; и он вовсе не чувствовал того безудержного восторга, который в умах, что отличаются большей темнотой, слишком часто вытесняет сладкоречивую птицу Любви из ее гнездышка.
Сгустились теплые, ранние, но притом темные сумерки, ибо еще не взошла луна, а когда Пьер вступил под колеблющуюся сень длинных ветвей плачущих деревенских вязов, то его окружила почти непроглядная тьма, но не было ей доступа в чертоги его сердца, кои озарял нежный свет. Не прошел он и нескольких шагов, как впереди замаячил небольшой огонек, что плыл по противоположной стороне дороги и медленно приближался. Так как у некоторых пожилых и, возможно, боязливых жителей деревни давно уж вошло в обычай брать фонарь, выходя за порог свой в такую кромешную ночь, то сей предмет не возбудил никакого впечатления новизны в Пьере; однако же, видя, как огонек безмолвно подплывает к нему все ближе да ближе – единственное пятно света, что он различал пред собою, – то у него возникло неясное предчувствие, что огонек этот должен разыскивать именно его. Он уж почти достиг двери коттеджа, когда некто с фонарем пересек улицу, направляясь к нему, да своею ловкой рукой коснулся было
– У меня письмо для Пьера Глендиннинга, – сказал незнакомец. – И думаю, это вы.
Одновременно с этими словами явилось письмо, и словно само всунулось в руку нашего героя.
– Для меня! – слабо закричал Пьер, вздрогнув от неожиданности, удивленный такой встречею. – Мне кажется, это неподходящее время и место, чтобы доставить ваше послание… Вы кто?.. Стойте!
Но, не дожидаясь ответа, посыльный поворотился к Пьеру спиной и уже переходил на другую сторону улицы. Поддавшись на миг первому побуждению, Пьер хотел было его догнать и едва не бросился за ним вслед, но, в душе подтрунивая над своею напрасной тревогой и любопытством, так и не тронулся с места и осторожно повертел в руке письмо. «Что ж это за таинственный корреспондент такой, – думал меж тем он, круговыми движениями гладя большим пальцем печать письма, – мне пишут лишь те, кто живет за пределами графства, и свои послания отправляют по почте, а что до Люси… э-э, нет!.. Когда она сама гостит тут, живет по соседству, станет ли она посылать записки, что доставят к ее же крыльцу. Что за странность! Но я войду к ней да там это и прочту… нет, не так… я затем появлюсь у нее, чтоб вновь читать в ее любящем сердце – в этом драгоценном послании, что передали мне небеса, – а сие глупое письмо только сбило бы меня с толку. И открывать не стану, пока домой не вернусь».
Пьер миновал калитку и уже прикоснулся было к дверному молотку. Резкий холод металла слабо обжег его пальцы, и в любое другое время это показалось бы ему несказанно приятным. Но при нынешнем – для него непривычном – расположении духа дверной молоток будто вещал: «Не смей входить!.. Удались да прочти сперва присланную тебе записку».
Внявши сему гласу, слегка встревоженный и слегка подшучивая над самим собою, над этими таинственными предостережениями, Пьер в полузабытьи отступил от двери коттеджа, вышел через калитку и вскоре возвращался прежним путем по тропинке, что вела к его дому.
Ни одной новою двусмысленностью он не дразнил себя более – густой мрак, разлитый в воздухе, ныне вторгся в его сердце и поглотил весь свет без остатка; и тогда, впервые за всю его жизнь, Пьер воочию в том увидал необоримое предостереженье и перст судьбы.
Он вошел в холл незамеченным, поднялся к себе в комнату и торопливо запер дверь в темноте, зажег лампу. Когда вспыхнувшее пламя озарило комнату, Пьер стоял в ее центре, у круглого столика, где была лампа, пальцы его все еще сжимали медное кольцо, что регулировало фитиль, а сам он с дрожью рассматривал субъекта в зеркале напротив. Тот имел несомненное сходство с Пьером, но к сему образу ныне чудно примешивались черты, его искажавшие и прежде ему несвойственные: лихорадочное напряжение, страх и неясные признаки надвигающейся болезни! Он упал в кресло и какое-то время еще вел тщетную борьбу с той непостижимой силой, что поработила его. Наконец с видом отрешенности он вытянул письмо из-за пазухи, шепнув себе: «Постыдись [60] , Пьер! Какой овцою будешь ты в собственных глазах, когда сие важнейшее послание окажется приглашением на ужин этим вечером; и быстрее, глупец, пиши тогда обычный ответ: „Мистер Пьер Глендиннинг будет весьма рад ответить согласием на любезное приглашение мисс такой-то“…»
60
Прямая цитата из пьесы Шекспира «Много шума из ничего» (пер. Щепкиной-Куперник): 4-й акт, сцена 1, слова Клавдио, обращенные к Геро: «Казалась»? Постыдись!» (в оригинале – Out on thee, seeming!). Почти то же самое говорит себе Пьер: «Out on thee», то есть буквально: устыдись (здесь: своего малодушия). Надо отметить, что в этом обмене репликами у Шекспира Клавдио возмущается двусмысленным обликом Геро, которая, по его словам, имела облик невинности, а в действительности предавалась разврату.
И все же он помедлил мгновение, избегая смотреть на письмо. Посланец заговорил с ним в такой спешке, и столь явно торопился он исполнить долг свой, что вовсе не оставил Пьеру возможности разведать, от кого же послание. И тут в уме его блеснула сумасбродная мысль о том, будут ли какие последствия, если сейчас вот с умыслом взять да и порвать в клочки письмо, не потрудившись взглянуть, чьею рукой был написан адрес. Не успело еще сие несколько опрометчивое соображение укорениться как следует в его душе, как он опомнился и увидал, что руки его встретились на середине уже разорванного письма! Он выпрыгнул из кресла… «Ну, ей-богу!» – пробормотал он, необычайно скандализированный, дивясь напору того душевного волнения, которое только что нечаянно побудило его в первый раз во всю его жизнь совершить поступок, коего он втайне стыдился. Со всем тем волнение, что вдруг нашло на него, не было его собственным сознательным движением души; однако ж он без промедления ощутил явственно, что, пожалуй, сам немного потворствовал этому, пребывая в той известной и чудной любовной лихорадке, которою ум человеческий, сколь бы крепок он ни был, порой стремится наугад истолковать любое переживание, когда оно одновременно и новое, и таинственное. В такие мгновения мы безо всякой охоты стараемся превозмочь любовные чары – и в том важности нет, что мы можем быть очень сильно напуганы, – ибо те чары, казалось, на некоторое время допустили нас, пораженных несказанным трепетом, в облачную переднюю горних миров.
Ныне Пьер, казалось, явственно различал две непримиримые силы внутри себя, и одна из них во что бы то ни стало желала утвердить власть свою над его душой, а обе воевали за первенство; и, оказавшись меж этих двух неумолимых жерновов, он мыслил, что постиг, хоть и весьма смутно, что лишь ему одному суждено стать им судьей. Одна повелевала тотчас же завершить эгоистическое уничтожение письма, ибо по прочтении оного будущность его каким-то печальным образом усложнится безвозвратно. Другая повелевала ему отринуть все дурные предчувствия, но не потому вовсе, что не было для них достаточно оснований, а потому, что отбросить их прочь больше подобало мужчине, и нечего терзаться думами о том, что ждет впереди. Сей ангел доброты, казалось, с кротостью провещал: читай, Пьер, пусть чтением этим ты и усложнишь себе жизнь, но таковым образом зато ты сможешь помочь другим, облегчив их участь. Прочти и изведай то высшее блаженство, какое приходит только вкупе с чувством, что ты выполнил долг свой, и которое обращает заурядное счастье в ничто. Ангел тьмы вкрадчиво зашептал: не вздумай это читать, дражайший Пьер, скорее разорви да живи себе счастливо. Тогда в благородном сердце Пьера вспыхнуло негодование, и посланец ада сгинул в небытие; а глас божьего ангела звучал все ясней и ясней, сам же он становился все ближе и ближе, улыбаясь Пьеру печальной, но благосклонной улыбкою; а из бесконечной дали меж тем неслись дивные созвучия и потоком лились в его сердце, что полнилось ими до тех пор, пока наконец каждая жилка в нем не задрожала от некой божественной радости.
«Имя, что стоит в конце этого письма, ты совсем не знаешь. Прежде ты и не догадывался о том, что я живу на свете. Это послание рассердит тебя и нанесет тебе рану.
С превеликой охотою я пощадила бы тебя, да то не в моей власти. Сердце мое призываю в свидетели, когда б я допускала мысль, что страдания, кои тебе доставит чтение этих строк, будут сравнимы, будут хоть в малейшей степени сравнимы с теми, что довелось пережить мне, мои уста навеки сохранили бы печать молчания.
Пьер Глендиннинг, ты не был единственным ребенком своего отца; и лучи солнца, освещающие мою руку, которая выводит эти слова, освещают руку твоей сестры; да, Пьер, Изабелл зовет тебя братом… своим братом! О слово, что мне всего любезней, как же я часто твердила тебя в мыслях и полагала сие почти святотатством, чтобы такая пария, как я, смела тебя произносить или даже о тебе мыслить. Дражайший Пьер, брат мой, дитя моего отца! ты ль не ангел, в силах ли ты подняться надо всеми бессердечными условностями и порядками ограниченного света, что наречет тебя глупцом, глупцом, глупцом и тебя проклянет, коли поддашься сему внушению свыше, которое одно способно побудить тебя ответить моей тоске, что так долго подавлялась в глубинах моего сердца и теперь хлынула оттуда неиссякаемой рекой? О брат мой!
Но, Пьер Глендиннинг, моя гордость ничуть не уступит твоей. Не дай же моему злосчастному положению сломить во мне тот благородный дух, что я унаследовала наравне с тобой. Не пойми превратно мои слезы и муки, чтоб не быть втянутым в историю, о коей после, в час хладных размышлений, ты начнешь горько сожалеть. Дальше не читай. Если все это тебе не по нутру, сожги мое письмо; так тебе станет меньше труда доказать самому себе неправоту моих сведений, которые, ежели они теперь встретили в тебе лишь безучастность и эгоизм, могут в дальнейшем, когда ты будешь уже в летах да полон угрызений совести, отозваться мучительными упреками. Нет, не должна я, не стану я упрашивать тебя… О, брат мой, дорогой, дорогой мой Пьер, спаси меня, лети ко мне, смотри, я гибну без тебя… сжалься, сжалься… я гибну от холода в большом, большом мире… ни отца, ни матери, ни сестры, ни брата, ни единой живой души в светлом человеческом облике, кому я была бы дорога. Не могу, о, не могу я больше, дорогой Пьер, влачить жизнь отверженной в мире, за который дорогой Спаситель пошел на смерть. Спеши ко мне, Пьер… нет, лучше бы мне изорвать то, что я пишу… как я порвала уж столько других посланий, что предназначались тебе все до одного, но так и не дошли до тебя, ибо в моем смятении я вовсе не знала ни как писать к тебе, ни что сказать тебе; и вот снова вижу, что пишу бессвязный вздор.
Ничего больше… ни слова больше не прибавлю я… молчание станет всему могилою… тоска грызет меня, Пьер, брат мой.
Не хватает духу перечесть все, что тебе написала. Но добавлю последние, роковые строки, а уж решение остается за тобой, Пьер, брат мой… Та, что зовется Изабелл Бэнфорд, живет в маленьком красном фермерском коттедже в трех милях от деревни, на обрыве у озера.
Завтра в полночь… не раньше… не при свете дня, не при свете дня, Пьер.
Это письмо, написанное дрожащим женским почерком, в нескольких местах почти неразборчивое, ясно говорящее о состоянии, в коем оно было писано, запачканное там и сям да закапанное слезами, из-за коих расплылись чернила, обретя странный красноватый оттенок – словно то кровь, а не слезы, капала на бумагу, – а теперь еще и порванное самим Пьером надвое, оно казалось, право же, таким посланием, какое впору лишь разорвать, как две половинки кровоточащего сердца; после сего любопытнейшего послания Пьера на какое-то время покинули все ясные [61] и связные мысли, все чувства. Полумертвый, он поник в кресле; рука его, в которой было зажато письмо, крепко прижималась к сердцу, словно некий ассасин поразил его и скрылся, а Пьер пытался удержать клинок в ране, чтоб остановить хлынувшую кровь.
61
Ясные мысли (в оригинале – lucid thoughts) – намек на любовные мысли о Люси (игра слов – Lucy – lucid).
А-а, Пьер, тебя воистину поразили прямо в сердце, и никогда не затянется твоя рана, уврачевать которую властны лишь на Небесах, ибо для тебя мир навеки утратил всю свою нравственную красоту, кою ты прежде полагал несомненной, ибо для тебя отец твой, коему ты поклонялся, больше уже не святой, перед твоим взором навеки померкла вся блистательная слава, что почивала на окрестных холмах, и покой, которым дышали окрестные поля, навеки унесло ветром; и ныне, ныне в первый раз, Пьер, почерневший морской вал правды обрушился на твою душу! Ах ты, несчастный, кому первый прилив правды не принес ничего, кроме гибели!
Очертания знакомых предметов, обломки мыслей, токи жизни понемногу возвращались к Пьеру. И, как моряк, переживший кораблекрушение и вынесенный волною на берег, который, как очнется, первым делом отползает подальше от прилива, чтоб море не утащило его обратно, так Пьер еще долго боролся и боролся с собою, стремясь уйти от той волны душевной боли, что вышибла дух из его тела и отбросила на берега обморока.
Но мужчина не для того создан, чтоб уступать воле злого рока. Молодость, сколь она ни живет на свете, всегда ввяжется в безнадежный бой. Пьер, шатаясь, кое-как утвердился на ногах; глаза его были широко распахнуты, взгляд застыл, а все тело сотрясала крупная дрожь.