Пьер, или Двусмысленности
Шрифт:
О! не язвите насмешками сердце, в кое вонзился стилет. Страдая от раны, мужчина понимает, что спознался со сталью; не нужно нести вздор, убеждая его, что было то всего-навсего скользящее прикосновение щекочущего пера. Иль не чувствует он, сколь глубоко ранен? Откуда кровь сия на моих одеяниях? и откуда боль сия в душе моей?
И вот вновь, не без причины, можем мы воззвать к тем трем дивным божествам [69] , чья воля приводит в движенье прядильные машины Жизни. Мы можем вновь вопросить их: «Какие же нити, о вы, дивные богини, пряли в те, давно ушедшие годы, что ныне для Пьера они стали непогрешимыми указателями в его грозовых предчувствиях о том, что его горе и впрямь горе, что отец его в его глазах более не святой и что Изабелл воистину сестра его?»
69
Три Дивных Божества (Богини) – (в оригинале – Three Weird Ones) – речь идет о греческих богинях судьбы, трех Мойрах, что были старше других богов; согласно легендам, они пряли нити человеческих судеб.
Ах, отцы и матери! где бы ни жили вы на белом свете, будьте начеку – берегитесь! Пусть дитя ваше еще недостаточно смышленое, чтоб понимать значение тех слов и тех знаков, коими обмениваетесь вы в невинном его присутствии, мысля тем самым скрыть от него неблаговидные поступки ваши, на кои лишь намекаете. Пусть не дано ему сразу постичь их, пусть
Но, впрочем, события, что произошли с Пьером, были вовсе не таковы; разве что самую малость, в общих чертах походили на эти, а посему приведенное выше справедливое предупреждение упоминается здесь не совсем уж не к месту.
Отец его скончался в лихорадке; и поскольку сие довольно часто случается с подобными больными, он то и дело проваливался в беспамятство и тогда нес полную околесицу. В ту пору – посредством незаметных, но хитрых уловок – верные слуги семьи удалили его жену от одра его. Но не маленького Пьера, чья нежная сыновняя любовь раз за разом приводила его к той постели; они не приметили, что наивный маленький Пьер находился тут же, пока отец его метался в горячке; и потому как-то вечером, когда густые тени сливались в одно с тяжелыми шторами и в покоях больного ненадолго все смолкло, и Пьер лишь смутно видел отцовское лицо, и пламя камина легло поверженным храмом причудливых угольков, тогда странный, горестный, бесконечно жалобный, тихий голос донесся с кровати под балдахином; и Пьер услыхал:
– Доченька! Моя доченька!
– У него опять бред, – сказала мамушка.
– Дорогой, дорогой папенька, – всхлипывал мальчик. – У тебя нет дочери, но здесь, рядом с тобою, сын твой, маленький Пьер.
Но вновь, не обращая внимания на его слова, долетел с постели тот же голос; и теперь то был резкий, долгий, звенящий вопль:
– Моя дочка!.. Боже! Боже!.. моя доченька!
Ребенок схватил умирающего за руку, тот слабо сжал его пальцы, но с другой стороны кровати вторая его рука также поднялась, ладонь раскрылась и вслепую ловила пустой воздух, словно в поисках еще одной детской ручки. Затем обе руки обессиленно упали на одеяло, и в тусклом свете умирающей зари маленький Пьер, казалось, видел, что одна рука отца, та, кою он держал в своей, была вялой, лихорадочно горела, а вторая, пустая, была мертвенно-белой, как у прокаженного.
– Ну, вот и миновало, – прошептала мамушка. – Он уж больше не будет бредить, пока полночь не придет – такая у него привычка.
И тогда в сердцах она спросила, ни к кому не обращаясь, как это можно, чтоб такой превосходный джентльмен, да еще такой добряк, вел столь двусмысленные бредовые речи да весь трясся, мучаясь мыслью в душе своей о некоем таинственном происшествии, о коем, казалось, не ведало человеческое правосудие, кроме суда его же невинной души, что видит кошмарные сны да бормочет неподобающие мысли; вот так в детскую душу Пьера, проникнутую благоговейным страхом, впервые вошла гордость за родного человека, хоть и весьма неопределенная. Но все это попадало в сферу непонятного и было неуловимо, как эфир; и посему маленький мальчик стал отдавать предпочтение другим и куда более приятным воспоминаниям, а сие оказалось сокрыто под ними, пока в конце концов оно совсем не померкло и смешалось со всеми прочими размытыми воспоминаниями да грезами об ушедшем, а посему в нем уж не содержалось для Пьера ни искры живого смысла. Но хотя прошло много долгих лет, а листья черной белены [70] так и не распустились в его душе; все же семена ее очутились там и дождались своего часа, и при первом беглом прочтении письма Изабелл они бурно разрослись, словно под воздействием чар. Тогда, как встарь, зазвучал тот горестный и бесконечно жалобный голос, что он так долго старался заглушить в памяти: «Доченька! Моя доченька!», – и вслед за тем крик человека, мучимого угрызениями совести: «Боже! Боже!» И перед мысленным взором Пьера вновь подымалась рука с раскрытою пустой ладонью и вновь падала эта мертвенно-белая рука.
70
Черная белена – ядовитое травянистое растение семейства пасленовых с фиолетово-желтыми цветками, листьями, покрытыми беловатыми волосками, и дурманящим запахом.
В неприветливых дворцах правосудия медлительный судья монотонным голосом требует от нас присяги да клятвы на Священном Писании, но в радушных покоях наших сердец хватит с лихвой и одной-единственной искры пробудившейся памяти, чтоб возжечь такой пожар доказательств, что все углы осуждения вдруг озарятся светом, как целый город в полночь – от горящего дома, с каждой стороны которого пляшут в пламени каленого цвета головешки.
В уединенном кабинете, где дверь всегда стояла на запоре, а в каждой стене было отдельное окно, кабинете, что сообщался с комнатой Пьера и куда тот удалялся в те прелестные своею мрачностью ночные часы, когда дух взывает к духу: «Ступай со мною в глухие дебри, брат-близнец, удалимся: секрет таю я; позволь же мне шепнуть его тебе в стороне от всех»; в этом-то кабинете, отведенном под своего рода священные тайники Тадмора [71] да тихое прибежище, где отдыхал Пьер, который по временам чувствовал себя одиноко, здесь-то и висел на длинных веревках, что крепились к карнизу, маленький портрет маслом, перед коим Пьер не раз стаивал в забытьи. Будь сия картина представлена на ежегодной общественной выставке и будь ее описание помещено в печать небрежными, сомнительными критиками, оно бы звучало вот как, и то была бы правда: «Импровизированный портрет пригожего, веселого сердцем, молодого джентльмена. Он легко, так сказать, воздушно, легкими мазками запечатлен, или, вернее, легко восседает в старинном малаккском кресле. [72] Одна его рука держит шляпу, меж тем как трость его праздно прислонена к спинке кресла, а пальцы другой руки играют с золотой печатью на цепочке и ключом. Голова с открытыми висками повернута в сторону с особенно ясным и беспечным утренним выраженьем лица. Он выглядит так, точно только что навестил кого-то из своих знакомых. В целом картина весьма талантливо и живо написана; в приятной импровизированной манере. Вне всяких сомнений, то портрет, а не прихоть воображения; и, рискуем смутно предположить, написанный любителем».
71
Тадмор (библ. Tadmore, араб. Tadmur; греч. и лат. Palmyra – Пальмира, «город пальм») – город, который в древности был необычайно богат, располагается в южной части Центральной Сирии, между Дамаском и Евфратом. Процветал за счет караванного пути, что через него пролегал: город был местом отдыха караванов. Носил прозвище «невеста пустыни», связывая Восток и Запад; стал называться Пальмирой в I в н. э. В числе
72
Малаккское кресло (в оригинале – chair of Malacca) – кресло из города Малакка. Малакка (англ. Malacca, Melaka) – штат на одноименном полуострове, который входит в состав Малайзии, и столица его также называется Малаккой. Этот город основан в начале XIII в. н. э. Жители занимаются возделыванием риса, кокосов и маслин, прибрежным рыболовством, а также выращиванием и первичной обработкой каучука. В Малакке власть не единожды менялась – яванцы, китайцы, арабы (в правление которых Малакка расцвела), затем португальцы, голландцы и, наконец, англичане. На момент пуб ликации «Пьера» в 1852 г. Малакка была частью английских колониальных владений в Малайе. В Малакке очень долго сохранялось правление мусульман-арабов; и так как это всегда был скорее восточный город, а также нет никаких сведений о том, что мебель из Малакки имела некие уникальные черты, то можно предположить, что малаккское кресло было просто удобное и мягкое кресло, украшенное восточной резьбой.
Сияющий такою радостью, а потому пробуждающий к себе столько приязни; столь верный в деталях да где молодость схвачена была с такою живостью; столь чудно благообразный да в коем было столько изящества; какие же то были невидимые струны души, кои он так сильно тревожил, что жена того, кто послужил натурою для сего портрета, полагала последний несказанно неприятным и никуда не годным? Мать Пьера всегда заявляла во всеуслышание, что питает отвращение к этой картине, ибо на ней запечатлелась поразительно гадкая ложь о ее супруге. Ее теплые воспоминания о покойном категорически отвергали даже самые скромные и маленькие цветочные венки, коими их пытались увенчать другие. «Это не он», – многозначительно и почти с негодованьем возглашала она всякий раз, когда донимали ее настойчивыми просьбами открыть причину столь малорассудительного расхождения во взглядах едва ль не со всеми прочими родными и друзьями усопшего. А портрет, что признавала она удачною копией всех совершенств своего мужа, ибо там его образ был явлен в малейшей подробности и, главное, в нем нашли правдивое отражение его настоящие, прекраснейшие и благороднейшие черты, – тот портрет был большего размера и внизу, в парадной гостиной, занимал самое выигрышное и почетное место на стене.
Даже и Пьеру эти две картины всегда казались на удивление несхожими. И так как второй портрет был сделан через много лет после первого, а потому куда более соответствовал его воспоминаниям об отце, какие сохранились в его памяти со времен детства, то посему он не мог не признать большой портрет, безусловно, самым правдивым, где отец его вышел, как живой. Посему и явное предпочтенье его матери, сколь угодно решительное, вовсе не вызывало у него удивления и лучше согласовывалось с его личным мнением. Но все ж таки даже и не за это она неизбежно отвергала другой портрет без малейшего колебания. Поскольку, прежде всего, полотна разделяла череда лет, да разница в платье, которую тоже стоило принять во внимание, да глубокое различие в манере живописи обоих досточтимых художников, да огромная разница меж этими двумя – несколько условными – идеальными лицами, кои тонкий художник, даже и в присутствии самого натурщика, охотнее изберет для своей картины, нежели мясистое лицо последнего, сколь бы приятно и представительно оно ни было. И потом, тогда как большой портрет представлял женатого мужчину средних лет, черты которого, казалось, имели все те невыразимые признаки и некоторую дородность, какая свойственна людям в тех условиях, кои величают семейным счастьем, а на маленьком портрете был бодрый, еще не скованный брачными узами молодой холостяк, для которого жизнь была веселыми странствиями по свету, беспечный и, возможно, самую малость безнравственный и переполняемый тем избытком молодых сил и свежестью, что бывают лишь на заре жизни. Вот что, несомненно, следовало в большей степени брать в расчет, высказывая любое сдержанное, непредвзятое суждение об этих двух портретах. Сей довод казался Пьеру почти неоспоримым, когда он ставил рядышком два портрета себя самого; один, взятый в его раннем детстве, на котором он был мальчиком четырех лет от роду, в детском платьице [73] с пояском, и другой портрет, где он уже представал выросшим молодым шестнадцатилетним человеком. Кроме неизменных черт, кои сохраняются во всю жизнь, чего-то такого в глазах да у висков, Пьер едва ли мог узнать громко хохочущего мальчика в этом высоком юноше с задумчивой улыбкою. «Если всего несколько быстротечных лет принесли с собою столь большие перемены в моем облике, то как же должен был измениться отец?» – мыслил Пьер.
73
В те времена и мальчиков и девочек до пяти лет одинаково рядили в платья.
Помимо всего этого, Пьер помнил некую историю или, скажем так, семейное предание о маленькой картине. На его пятнадцатое рожденье сей портрет был ему подарен его тетушкой, старою девой, коя проживала в городе и лелеяла память об отце Пьера со всей той удивительною, неувядаемою, как цветки амаранта, преданностью, кою старшая незамужняя сестра всегда питает к памяти любимого младшего брата, ныне покойного и безвременно отошедшего в мир иной. Единственное дитя сего брата, Пьер был объект нежнейшей и совершенно неумеренной привязанности со стороны этой одинокой тетушки, коя, казалось, воочию видела вновь воскресшую юность, живое сходство и самую душу брата в чистых чертах Пьера, что он унаследовал от своего отца. Несмотря на то что портрет, о коем мы ведем речь, превозносила она свыше всякой меры, все ж таки суровый канон ее романтической и мнимой любви провозгласил наконец, что портрет должен принадлежать Пьеру, ибо Пьер не только единственный ребенок своего отца, но и назван в его честь, и посему портрет надлежало передать Пьеру, как только он вполне возмужает, чтобы по достоинству оценить такую святую и бесценную драгоценность. Вот она и выслала ему сей портрет, положив оный в тройной короб да сверху обернув его водонепроницаемою тканью; и доставил его в Седельные Луга быстрый частный посланец, пожилой джентльмен на отдыхе, который когда-то был несчастным, ибо отвергнутым, поклонником тетушки, ныне же обратился в ее довольного и говорливого соседа. И посему теперь только перед миниатюрою из слоновой кости в золотой рамке да с золотою дверцею – братниным подарком – тетушка Доротея творила свои утренние и вечерние молитвы в память о благороднейшем и красивейшем из всех братьев на свете. Но все же ее ежегодное паломничество в дальний кабинет Пьера – посещение, что ныне утратило всякий смысл, ибо портрет отдан-то был много лет назад и уж порядком состарился, – было всякий раз проявлением силы ее чувства долга, того мучительного самоотречения, кое заставило ее по доброй воле расстаться с драгоценною реликвией.
– Расскажите мне, тетушка, – когда-то давным-давно просил ее маленький Пьер, задолго до того, как портрет достался ему, – расскажите про сей портрет, что вы зовете портретом в кресле, как его написали… кто написал его?.. Это было папино кресло? Где же оно у вас?.. Я не вижу его в вашей комнате… Что папа так странно смотрит? Хотел бы я знать, что папа думал тогда. Ну же, дорогая тетушка, расскажите мне все об этой картине, чтобы, когда она станет моей, как вы обещали, я знал о ней больше всех.