Перебирая наши даты
Шрифт:
Он был расстрелян перед строем. И перед расстрелом держался так же безучастно.
Странность этой истории лишь теперь пришла мне на ум. Доверил ли бы умный, хитрый и проницательный Литвиненко свой план двум людям, когда мог осуществить его один? Он свободно ходил по обороне, и его не скоро бы хватились, если бы он ушел днем кустарниками нейтральной полосы. Передний край наш не был сплошным. Да и как мог составиться предательский замысел, если сотоварищи Литвиненко находились в пулеметном расчете, а он, не рискуя навлечь подозрение, мог являться в расчет ну хотя бы раз в неделю на десяток минут.
Не было ли дело Литвиненко замыслом рыжего капитана, который обитал рядом с оружейниками в батальонном тылу и действительно мог усмотреть и унюхать нечто незаурядное и самостоятельное в натуре пулеметного мастера?
Все могло быть…
Эта трагическая история вновь всплыла и вернулась ко мне через тридцать три года.
Осенью я вдруг получил повестку от ОСО КГБ Московского военного округа, куда вызывался свидетелем по неизвестному делу.
В некоторой растерянности я отправился на Кропоткинскую, где отыскал неуютный пустоватый особняк и был встречен лейтенантом — следователем Особого отдела.
— Дела давно минувших лет, — сказал мне следователь после необходимых формальностей, предшествующих снятию свидетельских показаний.
Я, перебравший в уме множество вариантов, в том числе и дело Литвиненко, почему-то сразу понял, что это о нем.
Не знаю, каким образом возникло мое имя при перерасследовании, видимо, кто-то из горной бригады помнит о моем существовании, а может, и следит за моей судьбой.
Я рассказал следователю все немногое, что знал о Литвиненко. По памяти казалось, что соучастников у него было двое, выяснилось, что было их пятеро. Пара фамилий смутно мне припоминалась.
Не знаю, хотел ли лейтенант подлинного пересмотра дела. Я прямо его об этом спросил. Он ответил, что его мнение играет роль лишь при пересмотре решений Особых совещаний и Троек, поскольку они юридически не обоснованы, пересмотры же трибунальных приговоров, как это было в случае с Литвиненко, зависят целиком от прокурорского надзора.
Разговор наш был довольно поверхностный и касался главным образом поведения Литвиненко, его разговоров и того, кто был в курсе его замысла.
Придя домой и обдумывая свои ответы следователю, я понял, что мало коснулся обстановки на нашем участке фронта и реальной возможности сговора и перехода целой группы на сторону противника. Свои соображения я изложил в письме, которое просил присовокупить к моим показаниям.
Термин «дутое дело» мелькнул в речи лейтенанта, впрочем, кажется, без всякого касательства к истории с Литвиненко.
На прощание лейтенант показал мне папку с материалами о Николае Афанасьевиче Литвиненко, на которой означено: ХРАНИТЬ ВЕЧНО.
Вот каким образом прикоснулось к вечности имя Николая Литвиненко, а заодно, вероятно, и рыжего особиста из нашей бригады, и всех других, имевших к этому отношение…
…Я,однако, далеко обогнал наш эшелон, сперва миновавший Куйбышев, а после Москву. В этих городах я надеялся отыскать родственников и знакомых, которые пополнили бы мои совершенно иссякшие запасы. И мечтал, как злорадно буду курить свой табачок и поплевывать в дверь и публично большими кусками жевать роскошную пищу.
Мои низменные мечтания никогда не исполнялись.
После Москвы эшелон набрал скорость. И на пятнадцатый день с начала пути мы прибыли в Тихвин.
Утром, вблизи рельс, варили концентраты. А потом нас вывели за станцию, в лесок.
Там, в четырехстах метрах от станционных построек, было поле сражения. Почему — поле? Это в старину выходили на поле. Перед нами был лес боя, болото сражения.
Припахивало неубранным немецким трупом. Зияли воронки, куда медленно нацеживалась вода. Валялись каски, патроны, гранаты.
Приехали. Чувствую: тепло уходит..
Горняшка
Передний край оказался опушкой заболоченного леса, кое — где отделенного от болота нейтральной полосы бревенчатым забором в рост человека. Забор этот, построенный ломаной линией, защищал от шальной пули и заменял окоп. Сквозь небольшие оконца можно было стрелять в сторону противника.
От минометного огня укрывались в небольших дзотах или землянках в три — четыре наката, обсыпанных землей и замаскированных мхом. Они напоминали большие муравьиные кучи.
От артиллерийского обстрела, в сущности, защиты не было. Но немцы вели его редко и по площадям. Фугасные снаряды глухо ухали в болото, разбрызгивая грязь.
В землянках отогревались, ели и спали, не раздеваясь и не снимая с пояса гранат, солдаты, свободные от караула. В дзотах лежали при пулемете, глядя сквозь амбразуру на простреленные кустарники нейтральной полосы.
Своей деревянно — земляной архитектурой передний край напоминал какие-нибудь древнерусские пограничные крепостцы, засеки или заставы. На старинных воинов походили и пожилые мужики в ушанках и телогрейках, именуемых здесь «куфайками».
Один из них с ружьем стоял на посту близ дзота, покуривая в рукав и поглядывая в амбразурку. Другой чистил винтовку щелочью и маслом. Двое сидели на бревне у входа в блиндаж и тоже покуривали.
Эта мирная картина была успокаивающим контрастом вчерашней настильной дороге вдоль фронта, по которой мы бесконечно шли, оскальзываясь на хлюпающих бревнах, прислушиваясь к отдаленному грохоту справа, напоминавшему работу камнедробильной машины, и встревоженно оглядываясь на встречные санитарные обозы. Крестьянские лошаденки медленно волокли узкие дроги, где по двое, по трое лежали раненые, прикрытые брезентом от дождя так, что только иногда можно было увидеть часть забинтованной головы, руки или ноги.
Посасывало под ложечкой от тревожной близости смерти.
Солдаты, расположившиеся в конце просеки, рядом со спрятанным в ельнике дзотом, оказались пулеметным расчетом старшего сержанта Кабанова из второго батальона горно — стрелковой бригады, прозванной на фронте «горняшка». Здесь мне предстояло прожить осень 42–го и зиму 43–го года.
Самые напряженные месяцы войны я провел на «тихом» фронте, в болотной обороне. Как все важное в моей жизни — превращение в солдата происходило медленно и постепенно, по какому-то моей жизни присущему закону.