Перебирая наши даты
Шрифт:
Только с одним из двух этих ощущений можно быть фронтовым солдатом.
Почему я избрал дорогу, по которой пошел, не знаю. Может быть, она была единственная, ведущая в тыл, и должна была привести к батальонному медпункту — БМП. Шла она каким-то унылым серым лесом без кустов, и потому я издалека увидел лодку — волокушу, в которой сидел человек и, отталкиваясь карабином, медленно плыл по снегу. Это был Прянишников. Лицо его осунулось, посерело, пот тек по щекам. Не знаю, где он обретался с тех пор, как был ранен, куда девались собаки, тащившие санитарные лодки, и где были санитары. Я ничего не спросил у Прянишникова, подал ему мой карабин и впрягся в лямки
— Прощай, Давыд, — сказал мне Прянишников.
— Прощай, Макар, — сказал я.
Он хотел еще что-то сказать, но я не стал ждать и вошел в землянку медпункта.
До санбата я добрался уже поздней ночью. Просторные его палатки были набиты ранеными. Полбригады, наверное, было уже здесь. Хирурги и медсестры валились с ног. Уже вторые сутки они оперировали раненых. Раненые лежали на полу, порой постанывали, бормотали и вскрикивали во сне. Молодой парнишка громко стонал.
— Тебя куда ранило? — спросил его сосед.
— Палец отбило.
— Тогда молчи. Здесь тяжелей твоего раненые есть.
Яописал этот день так подробно потому, что в нем были минуты не- боязни смерти, и, кажется, прожит он был достойно.
Однако это был день боя и, значит, убийства. Как же можно достойно прожить день убийства?
С высшей точки зрения, с точки зрения высшей нравственной заповеди — «не убий» — вне ее фальшивых и уклончивых толкований, а именно в том прямом понимании, что никто не смеет посягать на физическое именно существование другого человека, — с точки зрения этой высшей заповеди день 26 марта был недостойным днем моей жизни.
Но я не ощущаю и не оцениваю его таковым.
Дело, мне кажется, в том, что нравственное состояние человека не всегда, и, скорее всего, очень редко, и где-то в развитии человеческого существа, пребывает в высшей зенитной точке.
Наше существование внутри общества, внутри его особых категорий — нации, долга, закона, обычая, в окружении явлений И лиц, исторически сложившихся вне нравственного идеала, — это наше существование требует от нас практического осуществления.
Ибо вне практического осуществления нравственность становится абстракцией, и ее существование равно несуществованию.
В этом практическом осуществлении нравственности есть состояние преднравственности, то есть нравственное осуществление личности в конкретных обстоятельствах, в общественных условиях, когда, в сущности, для человека нет выбора между высшим и низшим либо в силу неразвитости, либо по принятому решению соучаствовать в определенной исторической или просто конфликтной ситуации.
Принцип «не убий» неминуемо должен быть нарушен в войне, даже справедливой, в состоянии самообороны или защиты другого от убийства.
Осуществление естественного права самозащиты или защиты национальной, или социальной, или личной и относится к сфере преднравственности.
И конечно, не покаяние, не ощущение греховности этого состояния выводит личность за его пределы — к высшему принципу, к идеалу.
Состояние преднравственности не является предметом оценки. Оценивать его можно только с точки зрения тенденции и завершения.
Преднравственность достойна, если ведет к нравственности. Преднравственность деградирующая не имеет оправданий.
Основная беда нашего военного поколения литературы в том, что большинство ее представителей в поэзии и прозе преднравственное состояние ретроспективно оценивают как свое высшее нравственное достижение. Потому и нет «военного периода» в нашей литературе, вернее, есть — лишь по внешним признакам, количественно, а не качественно. «Военный период» по нравственному качеству не отличается от всех других времен литературы воспевания власти.
Подражатели Льва Толстого в отдельных случаях могли копировать его интонации и повторять его ситуации, не понимая истинного значения нравственной позиции Толстого по отношению к войне, проявившейся уже в «Севастопольских рассказах». В сущности же, наша военная литература стоит на точке зрения иронической солдатской формулы, принятой всерьез: «война все спишет».
Нет, не спишет! Не списала
Роман про себя
Завиден язык повествований XVIII века! Хорошо бы слогом «Вильгельма Мейстера» описать эту часть моего учения. Деревянные вагоны санлетучки и детей, подбегающих к дверям на маленьких станциях, просивших: «Дяденька, дай хлебца или супчика!», описать ночную бомбежку в Волховстрое, где наш состав стоял между горящими цистернами и эшелонами со снарядами, и раненые выбрасывались из вагонов и ползли, кто не мог бежать, подальше от станции; описать фронтовой госпиталь в Бокситогорске, а потом госпиталь в Рыбинске, набитый ранеными, где мы лежали по двое на койке, и сосед мой, повар, могучий детина, оттеснивший меня на железную перекладину, мучил разговорами о кулинарии, часто повторяя слово «фритюр»; и чувство голода, потому что медсестры не успевали нас накормить; и погрузку в настоящий санпоезд с рессорными койками, в вагон, куда приходил баянист; и как нас везли далеко на Урал; описать, что где-то окончилось затемнение и мимо пошли освещенные города, а днем в окно были видны ручьи и подтаявшие сугробы; на душе было радостно, потому что — живой.
Мы прибыли в Красноуральск во второй половине апреля. Этот город окружен зелеными холмами; холмы — Уральские горы. Близко к полуночи здесь еще видна полоска вечерней зари.
Красноуральск открыт с четырех сторон. Он новый. Прямые и пустынные улицы не замощены, барачного типа дома не успели постареть. На телеграфных столбах не высохли медовые слезы. Рядом — шахты, медеплавильный завод, железнодорожная ветка. Пустыри, даже в центре, вскопаны под картошку.
Население города состояло тогда преимущественно из женщин, казалось, — из молодых. Может быть, старухи сидели по домам, а мимо школы, в которой был размещен эвакогоспиталь № 1932, ходили те, кто помоложе, и, не смущаясь, поглядывали на окна, где торчали весь день молодые солдаты в гипсах и повязках.
На Урале в русских лицах проступают татарские скулы, местный говор округлен и приятен.
Чуть оправившись от первых болей, я начал читать запоем. В бывшей школьной библиотеке были пестрые книги: Стендаль, «Разговоры Гёте с Эккерманом»; Алексей Толстой, Всеволод Иванов, Павленко и даже первый том «Эстетики» Гегеля.
Важных и оригинальных мыслей в любой период жизни у нас не так уж много, и они у разных людей поразительно схожи, поэтому часто приходится признавать правоту людей чуждых, а то и враждебных. Только фанатики способны отринуть идею, если она высказана не их устами. Не надо бояться совпадений. Ум, состоящий из самых верных и благородных определений, часто не выше банальности. Уникальность ума проявляется во взаимодействии мыслей, в их сцеплении, в особенности их произрастания, в том веществе мышления, которое уникально и неповторимо.