Перед бурей
Шрифт:
За каждым вопросом Богдана, словно рокот несущегося прибоя, возрастали глухие, одобрительные возгласы, смешанные с угрозами, направленными в сторону Пешты.
— Служил-то я родине моей и преславному козачеству, как мне казалось, щыро и честно, не жалеючи живота, а вот говорят почтенные люди, что все это делал я из корысти, чтоб добыть себе панскую ласку, и я должен этим почтенным, заслуженным людям верить. Только вот не знаю, как это привязать к панской ласке, что меня в Каменце держали раз месяца три в тюрьме, в Кодаке потом сидел в яме и, если б не Богун, висел бы на дыбе, в стане Вишневецкого чуть не угодил на кол, да и теперь вот наказан-то один я! Ведь полковники сменены не по личной вине, а по ординации, потому что сейм постановил давать эти места лишь католикам, да и то от Короны, а меня понизили по моим личным
— Врут они, врут! — раздались уже грозные возгласы, и загоревшиеся гневом глаза метнули молнии в глубину ущелья.
— Клеветники подлые, гадюки! — поднялись вверх кулаки во многих местах.
— Мы тебе верим! Ты лыцарь и голова! — перекатывалось волной.
— Стойте, любые братья, не горячитесь! — продолжал Богдан увереннее, воспламеняясь все больше и больше и предвкушая уже победу; глаза его горели благородным гневом, движения были величавы, вся мощная и статная фигура выражала гордость, сознание собственной силы и достоинства, неотразимо влиявшего на толпу. — А проверьте холодным разумом мои слова, и вы увидите, что я прав: Запорожье у нас теперь единственный и последний оплот, как это вам всем хорошо известно, а вот из Кодака хотел было броситься немедленно на Низ Ярема, да мне удалось удержать его... Он, впрочем, решил, собравши больше арматы, разгромить его с Конецпольским. Наши горячие головы хотели было ударить на панские хутора и потешиться местью; но я был убежден — и клянусь богом, всем сердцем моим, — что горсти не справиться с коронными силами, что пропадут даром наши лучшие лыцари и что нужно выиграть время на собрание и укрепление сил для борьбы. Ведь Польша может легко выставить и кварцяных, и надворных войск с посполитым рушеньем {87} двести тысяч и больше, а мы, изнеможенные и разбитые, что можем противопоставить этой чудовищной силе?.. Лишь свою беззаветную храбрость и удаль, да к ним еще и кровавую обиду в придачу. Небо беру в свидетели, что я это считал и считаю истиной... Но говорят честные, преданные родине люди, что я все выдумал для обмана, из-за корысти, и я должен им верить!
87
... надворных войск с посполитым рушеньем... — В отличие от кварцяного войска, которое содержалось на «кварту» — четвертую часть прибыли с королевских поместий, — надворным называли войско, находившееся на содержании отдельных феодалов Вишневецкого, Потоцкого, Лянцкоронского и др. Комплектовалось оно большей частью из панских подданных, которые во время народных восстаний часто переходили на сторону повстанцев. Посполитое рушенье — шляхетское ополчение, которое созывалось по всей стране или в отдельных воеводствах и землях, когда все шляхтичи, кроме стариков и калек, должны были сами встать в ряды действующей армии и вооружать за свой счет крестьян.
Толпа мрачно молчала, подавленная силой истины и упрека.
— Говорил я это и Тарасу, и Павлюку, и Степану {88} , чтоб не отваживались с горстью, а собрали бы исподволь, да такую уж силу, чтоб сломила гордую Польшу... Да что с горячими, удалыми головами поделаешь? Летят вихрем-бурею, не считая врага, а спрашивая лишь, где он? Ну, и что ж? Много славы и неслыханной отваги проявили они, заставили заговорить о себе целый свет, заставили содрогнуться в ужасе Польшу... а в конце концов все-таки подавили удальцов и обрезывают с каждым годом наши права.
88
Говорил я это и Тарасу, и Павлюку, и Степану... — Тарас Трясило — один из руководителей восстания 1630-1631 гг. (см. прим. 16). Павлюк — руководитель восстания 1637 г. (см. прим. 18.), что касается имени Степан, то здесь, по всей вероятности, ошибка: речь идет, очевидно, о Скидане (см. прим. 19).
Послышался
— Я упросил, я убедил товарищей моих дорогих воздержаться от необдуманных и неравносильных схваток, — продолжал Богдан, и в его тоне уже слышалась гордая самонадеянность, — не раздражать, а усыпить врага мнимым смирением и слезными прошениями, чтобы тем временем собрать силы! Да! Я взял на себя этот грех! Никто из нас, помните, друзи, не придавал этим прошениям никакой цены и не ждал от них пользы... Но, как мне кажется, — да поможет нам во всяком деле господь! — наши старания не только не пропали марно, а принесли пользу, и большую даже, чем я ожидал...
— Как? Что? — насовывались задние ряды.
— Тише! Слушайте! — останавливали шум передние.
— Говори, батьку! — крикнул кто-то.
— Да вот, — продолжал Богдан, окидывая победным взглядом толпу; вокруг него доверчиво теснились знакомые, близкие лица, и он чувствовал уже всем своим замирающим сердцем, что эта стоголовая толпа была у него в руках. — На Запорожье за это время собрались уже добрые силы, Богун собрал отряды на Брацлавщине, Нечай успел присогласить донцов, у Кривоноса пособраны тоже ватаги.
— Да, да! Это правда! — отозвались ободренные голоса. — Так и унывать нечего! Хвала Хмелю!..
— Нет, братья, не хвала, — вздохнул Богдан, — а позор! Я сам сначала был рад за себя, тем более, что получена еще неожиданно добрая весть. Но говорят верные и преданные люди, что через мое прошение постигла нас кара, что я торговался и продавал, как Иуда, моих братьев, и я должен верить этому позору!
— Ложь! Клевета! — вырвался бурею крик. — Кто пустил? Кто осмелился?
— Стойте, братья! — скинул шапку Богдан. — Я не могу не верить, — ведь это говорил благодарнейший и преданней- ший мне человек, это говорил тот, которого я спас от смертной казни, у палача вырвал из-под топора!
— Зрадник! Иуда! — заревели в одном конце.
— Подать его! На расправу! — поднялись кулаки в другом.
Пешта давно уже бледнел и дрожал, предвидя налетавшую грозу и чувствуя, что у него нет средств защититься от занесенного над головою удара: и досада, и злоба, и зависть жгли ему сердце, мутили желчь и искривляли судорогами лицо, но когда взрыв негодования поднялся и овладел всею массой, то чувство ужаса пересилило у него все ощущения, осыпало спину морозом и проняло лихорадочною дрожью. Видя безысходную гибель, Пешта решился на отчаянный шаг — отдать себя под защиту им же оклеветанного и поруганного Богдана.
Он быстро подошел к нему и с глубоким поклоном сказал:
— Прости меня, благородный товарищ, не в том, что я усомнился в твоей честности, — за нее я сейчас отдам свою голову, — а в том, что я тоже поверил, будто твои искренние советы не дали добрых плодов... Что ж? Человек-бо есмь! Горе затуманило и меня, как и всех пришибло... А коли человек в тоске, так ему черт знает что лезет в голову! Каюсь, вот перед всем товарыством каюсь и у него тоже прошу о прощении.
— Ишь, какой лисой! А что брехал? — засмеялся кто-то в толпе.
— Проучить бы ирода! — зашипели в двух местах грозно.
Но Богдан уже был удовлетворен: он торжествовал, завистник и клеветник был уничтожен, а потому с благородною снисходительностью он протянул Пеште руку.
— Успокойся, Пешта! Я хочу верить, что ты теперь говоришь искренне; мне больно было бы убедиться, что я целую свою жизнь и думал, и действовал не на пользу, а во вред безмерно любимой мною стране... Но если вы все иначе думаете, то мне остается только всего себя и все свои силы отдать на служение моей родине и моей найдорожшей семье — славному и честному товарыству.
— Слава, слава Богдану! Молодец! Лыцарь! Батько! — посыпались приветствия со всех сторон.
— Веди нас на ляхов! — подхватили снова горячие головы.
— А вот еще, панове, — поднял вверх лист бумаги Хмельницкий, желая отвлечь толпу от вновь готового вспыхнуть азарта, — знайте, братья, — продолжал он окрепшим, громовым голосом, — декрет, прочитанный на Масловом Ставу, был продиктован лишь сеймом, король же особо через канцлера Оссолинского пишет нам.